Он отвечает, что все это действительно хорошо известно и достаточно банально. Мне нужно читать, и побольше, плохо, что я совсем не читаю. Например, многому можно научиться у гностиков. И вы знаете, все ставят перед собой эти проблемы. То, что вы говорите, вовсе не ново. Конечно, согласился я, вы знаете эти проблемы, вы много читаете, вы должны это знать, но для меня эти вопросы жизненно важны, и они потрясают меня. Для вас эти проблемы — почти абстракция, всего лишь элемент культуры. Вы не просыпаетесь каждый день в тревоге, пытаясь найти ответы и понимая, что ответов нет. Вы, просто знаете, что все задают себе эти вопросы. Вы знаете, что никто еще на них не ответил, что на них невозможно ответить. И все это у вас систематизировано. Потому что вы знаете, что эти проблемы поставлены, знаете, кто их поставил, знаете, что есть множество, книг, в которых эти темы затронуты, поэтому вы не ставите их больше перед собой, эти вопросы, вы отложили их, задвинули куда-то в глубину своей памяти. Да, для вас это всего лишь элемент культуры: культивировали отчаяние, построили на нем литературу, создали произведения искусства. Хорошо, если это может предотвратить какую-то драму, чью-то трагедию. Но мне это не помогает.
Он сказал, что мы еще обо всем этом поговорим, хорошо бы, чтобы я навестил его. А сейчас он должен уходить, потому что у него есть свои профессиональные обязанности. Я страдаю маниакальным неврозом, это ненормально — все время пережевывать одно и то же. Он знает человека, который может мне помочь. Метафизическая тревога, когда она заходит так далеко, как у меня, нуждается в лечении. Есть разные пилюли, которые избавят от такой тревоги. В наше время химиотерапия побеждает любую тревогу.
Он положил трубку. Я подумал, что это вовсе не странно: жить, постоянно задавая вопросы: что такое Вселенная? что представляют собой условия, в которых я нахожусь? что я буду делать здесь, существует ли хоть что-то, чем можно заняться? Наоборот, ненормально, что люди не думают об этом, что они живут себе спокойно. Может быть, у них есть неосознанная иррациональная вера в то, что завеса скоро упадет. Быть может, для человечества наступит утро благодати. Быть может, наступит оно и для меня.
Перед тем как погрузиться в пропасть сна, мне, наполовину бодрствующему, случалось улыбаться при мысли о том, что, возможно, через несколько часов рассвет принесет мне знание и освобождение и что он будет вечным. Иногда я думал об этом и вечером. Только иногда, потому что чаще всего я возвращался домой пьяный, почти без сознания, не испытывая никаких чувств, ничем не преследуемый, свободный от неразрешимого и неизлечимого. Просыпаться я не хотел. Мысль о долгом дне, ожидавшем меня, о том, что на всем его протяжении мне придется бороться с тоской, как всегда безуспешно, мучила меня. Все было в тягость — любое движение, вид этих стен и покрывала с цветами. Но нужно было встать до того, как придет Жанна. Она вставала рано, она работала, мне было стыдно за свою праздность, за свой моральный паралич. Я спускал с кровати одну ногу, затем вторую, поднимался, нес свое тело, словно груз, и был охвачен тревожной, тоской. Мысль о том, что нужно приводить себя в порядок, вселяла в меня ужас — эта процедура была в моих глазах равнозначна труду чернорабочего. Я входил в ванную словно осужденный. Длилось это где-то с полчаса. Когда-то я заставлял себя умываться холодной водой. И это усилие стало рефлексом. Я заходил в ванную с неизменным чувством, которое, несомненно, отражало мой давний страх перед водой. Ванна, наполненная водой, наводила на мысль о могиле. Войти в воду значило для меня — быть поглощенным ею живым. А потом нужно было еще и побриться. Прежде чем приступить к этой работе, я некоторое время смотрел на себя в зеркало. Проводил рукой по лицу, ощущая, как пробиваются жесткие волосы, уже начинавшие седеть, всматривался в себя и не нравился себе: слишком большой нос, размытая голубизна невыразительных глаз, немного отекшее лицо, торчащие в разные стороны волосы на голове, слишком длинные — я редко ходил к парикмахеру; все, должно быть, замечали, что я не такой, как другие. Я стеснялся своей непохожести. Однако в лице моем не было ничего ненормального. Я был как другие, будучи непохожим на других. Необычность моей личности должна была проступать сквозь кожу. Тем не менее на улице люди не разглядывали меня, не оборачивались, чтобы посмотреть мне вслед. Впрочем, нет: здесь можно было вспомнить консьержку, соседку с собачкой, домработницу, которая, глядя на меня, часто покачивала головой, официантку, которая держалась со мной как-то по-особенному — дружески и в то же время с некоторым презрением. Другие же, как правило, не обращали на меня особого внимания. Если они смотрели на меня, то в глазах у них появлялось что-то вроде враждебности. Да, это было именно так: они испытывали ко мне либо враждебность, либо безразличие. Но и я ведь испытывал к ним те же чувства — враждебность и безразличие. Что они могли поставить мне в вину? То, что я не жил, как они, не смирялся со своей судьбой? А в чем я мог их упрекнуть? Ни в чем. Особенно тогда, когда думал, что в глубине души они были такими же, как и я. Они были мной. Вот почему я на них злился. Быть иным, совершенно не будучи иным. Если бы они действительно отличались от меня, то могли бы стать для меня образцом для подражания. Это помогло, бы мне. У меня было такое чувство, что я носил в себе весь страх, всю тревогу, все болезни миллиардов человеческих существ. Помещенный в другие условия, каждый из них жил бы в такой же тревоге, в таком же страхе перед жизнью, неся в себе ту же болезнь. Однако, они не углубляются в себя. Они становятся подростками, затем взрослыми, затем стариками, постоянно пребывая в состоянии бессознательного смирения. Они защищаются от самих себя, как могут, сколько могут. Но если бы кто-то заглянул в себя, то преисполнился бы тревоги и страха. Она в каждом из нас, эта тревога. Я усматриваю в этом определенную жестокость: Бог сотворил каждого из нас единственным в своем роде и в то же время универсальным. Более справедливо и более легко было бы, если бы тревога, отчаяние, панический ужас распределялись равномерно на все человеческие существа. Наша тревога была бы тогда всего лишь одной трехмиллиардной частицей всеобщего страдания. Но нет, каждый видел в своей смерти смерть Вселенной.
Читать дальше