Сначала их с опаской отпускали сторожить дороги, мосты, другие объекты. Лучших из них — считалось, что они станут гарантом против саботажа на охраняемых ими участках. А как иначе, времена такие были. Государство должно защищать себя от саботажников. Я понимаю, что вы на все это смотрите совершенно иначе, но придется выслушать и другую сторону, которая теперь, похоже, замолкла. Хотя я ничем таким не занимался, а просто был в самом конце цепочки, особенно последние два года, когда виселицы были в работе ежедневно. Как и в Черногории, там не было ни одного местечка, где бы не стояла виселица, или ветки, через которую перебрасывали веревку, на которой вздергивали крикунов и молчаливых непонятно по какой причине. В основном сербов, и в основном политических. Все это хорошо известно. Был тогда некий Видак Шошич, живодер, он в шестнадцатом повесил за раз одиннадцать человек. В ремесле он не разбирался, вешал несчастных несколько раз подряд. Повесит его, веревка оборвется, он опять, и опять рвется, в итоге приходится бедолагу пристрелить. Мне известно, что именно так вешали старого черногорского капитана, звали его Петр Радоман. Я смотреть не мог, как они мучают человека, вместо того, чтобы облегчить ему последние мгновения жизни. В конце концов его расстреляли, потому что тот кретин вешать не умел. Вместо того чтобы у меня поучиться, все делали по-своему. Здесь не любят тех, кто знает дело. Вы должны знать обо всем этом, чтобы понять мое ремесло и мое отношение к нему. Сейчас уже все закончилось, но если вас это так интересует. Другие ничем не интересуются, кроме того, чем они сейчас, в данную минуту, занимаются. Может, и вы по той же причине пришли, но я все равно решил вам все рассказать. Не понимаю и никогда не пойму, почему меня люди боятся. Почему считают, что трубочист приносит счастье, а я — беду? Чтобы правильно изучить меня, а я знаю, уверен в том, что вы здесь частично и по этой причине, меня постоянно кто-то изучает, так вот, вы должны знать, как к нашему ремеслу подходили другие, а как — я. В чем между нами разница, почему я на несколько голов выше их.
Так о чем это я говорил, пока меня в сторону не занесло? Да, о Требинье. Несколько раз, особенно проездом из Боснии в Черногорию, я там вешал человек по десять. От совсем молодых, я даже не был уверен, что они совершеннолетние, до глубоких стариков. Как-то раз, после того Видака, я повесил девятерых, и без единой ошибки. Это было над городом, на том месте, что Церковиной называют. Прекрасный вид на город, в том месте Требишница течет по излучине неспешно, лениво. День прекрасный, хотя и холодновато, северный ветерок. Помнится, когда я оттуда на город посмотрел, на улицах ни одного человека не заметил, как будто город вымер, или будто это всего лишь мой сон, в котором нет места людям. По крайней мере, не таким, каковы они на самом деле. В тот год мне обрыдло вешать, даже уголовников. О политических и не говорю. Император умер, зачем же продолжать вешать его именем? Да, именно так я и думал. Стал противником смертной казни. Я бы не выдержал этого, если бы не цитра. Точно, нет».
53
В этом рассказе у Паулины Фройндлих Зайфрид нет собственного голоса. Как будто она в нем и не существовала. Может, они друг друга и разыскивают, но никак встретиться не могут, их пути все время расходятся, то в пространстве, то во времени. А если и появляется мать Отто, которая с годами все меньше становится женой Зайфрида, то рассказ скисает, ему становится неприятно — откуда она такая взялась? Между той порой и мгновением, в котором рассказчик сучит нити этой повести, пролегла настоящая пропасть времени — все, что нынче кажется неестественным, в то время, может, было совершенно обыденным явлением, которое нет смысла здесь подчеркивать и выделять. И все же, все же следовало бы приглядеться к ней с расстояния, равному тому, с которого мы разглядываем Зайфрида. Он вовсе не близок нам, сказано уже, что дистанция между нами соответствует рассказу о прошлом.
Миновали времена хождений по святым местам, веры в чудеса, нищета, через которую она прорвалась, спасая сына, хотя пороховой дым и голоса войны все еще парят над Сараево. Что скопилось в ее душе, и почему все это истекало из нее? Она словно в родник превратилась. Тает, иссякает, и ничем ей не помочь.
Зайфрид вернулся, когда Паулина была почти без сознания. Проваливалась и возвращалась, видела свою комнатенку, сына, который склонялся над ней, чтобы проверить, жива ли она, себя на том свете среди ангелов. Он знал старое лекарство, которое тридцать лет тому назад дал ему доктор Кречмар, когда он сам был как худой бурдюк, который ничего удержать не может, даже воду. Надо испечь ржаной хлеб, разрезать его пополам и пропитать ракией. Потом наперчить от души и горячим приложить половину к животу, половину к крестцу. И не один раз это проделать, а несколько. Но где найти, из чего это лекарство сделать?
Читать дальше