– Что ты от нее сохранила?
– Ботинки. Остальные забрали ее вещи и шпильки для волос.
– У тебя остался ее мешочек?
– Да. Зубную щетку я отдала Луизе. Себе оставила малиновую конфету.
– У тебя есть конфета!
– Она была у нее с момента ареста. Накануне у ее сестры был день рождения. Малышка попросила в подарок конфеты, и отец раздобыл их у одного кондитера, который хранил их на складе еще с довоенной поры. Пакетик малиновых конфет, завернутых в розовую бумагу. Когда на рассвете пришло гестапо, малышка сунула свою последнюю конфетку в карман Лизетте. Конфета была с Лизеттой во Френе, в Роменвиле, в поезде до Фюрстенберга, здесь, в Равенсбрюке, хранилась в маленьком мешочке.
– Ты мне ее покажешь?
Мила трясет головой:
– Я очень хотела есть, я ее съела.
В ожидании работы в Betrieb Мила каждый день идет за колонной, следующей разгружать вагоны с награбленным. Несмотря на трехкратный обыск, она приносит оттуда лекарства, которые зарывала по мере того, как прибывали поезда. Среди них аспирин, ампулы с кардиозолом, которые не смогли спасти Лизетту, но которые ждут в Revier больные чахоткой: один кусочек сахара уже совершил чудо. Выживать – это коллективная работа. Она засовывает ампулы в носки, таблетки в трусы и в зашиваемую и распарываемую подшивку платья. Каждое утро она распарывает, каждый вечер переделывает работу, стежок за стежком, когда надзирательница отводит взгляд, используя каждую секунду, сто раз укалывая пальцы. Мила черпает смелость от эсэсовского пса, того пса, который ее не укусил, после чего все становится возможным, включая тайную доставку лекарств в лагерь. А на день рождения Жоржетты Мила находит в одном ящике издание «Сида» на французском языке. Она отрывает твердую обложку, разрывает текст на две части и делает из них две чаши в ботинках. У нее в носках спрятаны укрепляющие ампулы, в ботинках – книга, под платьем – рубашка, украденная с чешского склада, в кишечнике – жемчужины, в матке – ребенок; за все это можно умереть пять раз, и пять раз она этого избегает, но все же прихрамывает, едва поднимая ноги, боясь потерять свои ботинки, набитые до краев текстом Корнеля. Она возвращается, выжив пять раз. Проходя мимо озера, Мила ищет взглядом паутинку, дрожащую на солнце между стеблями ириса, находит ее нетронутой и радуется этому. Вечером задувают зажженные вместо свечей веревочки: Жоржетте пятьдесят семь лет. Девушки, работающие на «Siemens», дарят ей четки из электрических деталей кораллового цвета и крест из латуни, Тереза – вышитый носовой платок, Мила – «Сида», который Жоржетта сразу же открывает:
Эльвира, твой рассказ звучит нелицемерно?
Все, что сказал отец, ты изложила верно? [43]
И в завершение всего француженки плюс Тереза, четырнадцать пар рук, отстукивают по полу кончиками пальцев ритм песни «La Java bleue» [44]– легкий шум, почти треск, накануне они репетировали и теперь очень стараются. Всплывает лицо Фреэль [45], представляющее образы лета 1939 года, того года, когда появилась эта песня, которая так близка и так далека одновременно. И они играют веселый вальс тем, что имеют, тем, что у них осталось и что они с таким трудом сохранили к празднику, – своими ногтями. Они дарят Жоржетте концерт на ногтях на глазах у Stubowa, молча стоящей в глубине барака.
Целый день – шум швейных машин, десятки работающих механизмов, темп которых прерывался внезапными остановками, нить, выскользнувшая из игольного ушка, сломанная игла, которая иногда стоит удара лицом о бобины, отвешенного рукой эсэсовца, выбитого зуба, сломанного кровоточащего носа, разбитой брови. Женщины, работающие в ночную смену, не могут открывать окна из-за самолетов союзников, и они задыхаются, их легкие сжаты двенадцать часов подряд, многих отправляют в блок № 10, в блок туберкулезниц, которым уже ничем не поможешь. Днем ты умираешь медленней. На конвейере одни сшивают рукава для курток, норма – четыреста шестьдесят штук в день, другие – штанины для тюремной формы, у каждого своя задача, петли, пуговицы – семьсот пятьдесят штук в день, полы, манжеты. Рядом сортируют прибывшую с русского фронта одежду: разорванную, испачканную кровью и потом, она укрывала раненых и мертвых, она действительно отдает смертью. Тут стоит запах мертвечины. Заключенные распределяют одежду по кучам: в одной куче – форма, которая не подлежит починке, в другой – та, которую можно использовать для униформ, если ее заштопать, распороть и заменить куски материи. То, что доходит до Милы для починки, – это негодные вещи, ей никогда не попадается что-то хорошее, потому что женщины саботируют, бракуя лучшие вещи и сохраняя тряпки. То, что попадает в руки Милы и Терезы, пробито пулями, протерлось, было надето на трупах. Они весь день прощупывают эти саваны, которые вскоре станут формой, а потом, вполне возможно, опять саванами, к тому есть все предпосылки. Они и сами помогают невидимой и благородной мести: не завязывают нити, которые порвутся от легкого натяжения, оставляют булавки в ширинках штанов, переделывают много раз свою работу – вредительницы, неспособные и медлительные работницы. Миле ничего не стоит представить, как мужчина такого же возраста, как и ее брат, возможно вовсе и не чудовище, надевает штаны и повреждает себе яички. День – время для заговора, для молчаливого сговора между заключенными, которые договорились работать в медленном темпе, неловкими движениями, как в начальной школе, делать неровные швы. И эта наигранная небрежность выматывает, требует постоянного усилия: нужно помнить о том, чтобы не завязать нить; помнить о том, что нужно делать широкие стежки и шить не двойной, а одинарной нитью, которая быстрее рвется; не ускорять темп, а для этого замедлять движения и не поддаваться автоматическим движениям, которые были бы результативнее, естественнее, освободили бы голову и позволили бы умчаться мыслями подальше отсюда, от ниток и иголок. Если она забывает, приказ Aufseherin сразу об этом напоминает. «Давай потихоньку!» – орет она в уши француженок после того, как одна немка спросила: «Wie sagt man schnell auf Französisch?» [46]«Давай потихоньку!» Каждый раз, когда немка ожидает ускорения ритма, женщины сдерживают смех, причину которого она не понимает и который выводит ее из себя. Днем мир сужается до размера нескольких стежков, глаза портятся от бесконечных тонких нитей, игольных ушек, волокон. Чаще всего Мила и Тереза сшивают рукава и крепят окат рукава к плечу. Скоро эти рукава, пришитые к курткам, наденут на тела, соединят их с винтовками и гранатами, а затем будут вырванные руки, вырванные кисти, разорванные тела. В конце концов куртки сорвут с тел, бросят на груду трупов на земле, и они снова прибудут на сортировку в Betrieb. Тысяча рукавов, тысяча швов, соединяющих рукав с плечом, гротескный паззл. Мертвый солдат? Изуродованный? И Мила сразу же вспоминает отца, культи его ног, ампутированных выше колен и завернутых в ткань коротко обрезанных брюк. Это случилось в 1917 году после взрыва снаряда в траншее. Она лишь раз видела его обнаженную кожу, затянутую широкими шрамами, как перевязь на сосиске. Это было в Манте, когда отец заехал на два дня к сестре, чтобы проведать детей. Они пошли к реке. Там отец разделся, сначала подумали, что ему жарко, но потом он снял штаны, приподнимая то одну, то другую ягодицу, и из кальсонов показались два куска плоти. «Я хочу искупаться», – произнес отец. Дядя Милы отнес отца на руках, как девушку, как принцессу из сказок братьев Гримм к замку, погрузил в зеленую воду. На это было страшно смотреть – из-за ног, из-за объятия между дядей и волосатым мужчиной с бородой и седыми волосами, который смеялся, бил по воде, брызгался вокруг себя, как маленький мальчик. «Худой», – думает Мила, и ее рука слишком быстро движется вперед. Не мечтать, контролировать свои жесты. Нить, игла, ткань, смотреть на них и не отводить взгляд. В швейном цехе нет никакой нагрузки на мышцы, не считая мочевого пузыря, который нужно сжимать до самого вечера. Но швейный цех изнуряет мозги.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу