— Вы серьезно? Я думал, вы баки забиваете нашей Марусе.
— Баки — само собой…
Потом они молчали до тех пор, пока Карабаш не кончил работы и не снял доски со стола. Фотограф сидел на табурете с сигаретой в зубах и, зажмурив правый глаз и склонив голову набок, чтобы избежать струйки дыма, забавлялся маленькой зажигалкой, в которой непрерывно что-то щелкало.
— Что это? — спросил Карабаш.
— Рулетка.
Карабаш взял зажигалку, повертел в руках. Они поговорили о рулетке, о картах и вообще об игре. Фотограф сказал, что игру уничтожить нельзя, люди будут играть всегда и везде. Потому что игра — это как бы разговор с судьбой. А каждому хочется попытать свою судьбу. Он имел в виду, конечно, такие игры, как рулетка или «очко», «скат», то, что немцы называют «глюкшпиль» — игра счастья. В Германии, сказал он, все играют в «скат».
Карабаш слушал его холодно. Фотограф неприятно смотрел на него в упор неподвижным взглядом когда-то голубых, вылинявших глаз.
— Какую работу на стройке вы имеете в виду?
— Да какую угодно. Дело не в том. Вот мы заговорили о судьбе, и я хочу вам сказать кое-что насчет этого. Судьба — серьезная штука. Она действует с разбором, одни ее почти не чувствуют, а другие просто дыхнуть без нее не могут. Стоит такая железная нянька и бьет по голове костылем. И никуда не денешься. Я вас не задерживаю?
Карабаш смотрел на часы. Было ровно одиннадцать. Лера, видимо, уже не придет. Это волновало Карабаша. Он решил подождать до половины двенадцатого и потом пойти к ней.
— Немного погодя мы выйдем на воздух, — сказал он. — Минут через двадцать.
— Пожалуйста. Ну вот. Вы, например, отняли у Сашки жену, но он хоть знает, кто его обидчик, он может бороться, протестовать, биться с вами на кулачках или там жаловаться в местком…
— Может?
— Я бы на его месте не уступил. Я бы знаете как? Вызвал бы вас для разговора в пески и избил бы до полусмерти. Ногами в печень. Милиции тут нет, властей никаких.
— Власти тут есть, вы ошибаетесь.
— Ну, может быть. Я шучу. У меня ведь тоже жену отняли. Судьба отняла. С кого спрашивать, кому в печень давать?
Лицо фотографа потемнело, он умолк, отвернувшись к окну. Глаза его, по-прежнему неподвижные, блестели зло. Но как раз теперь Карабаш почувствовал, что его неприязнь к фотографу исчезает.
— Ну, так кем же вы хотите работать?
— Я сказал: кем угодно. Могу бульдозеристом, могу шофером на грузовике. Мне все равно. Мне сорок два года, а я начинаю жизнь на пустыре. Как Ашхабад после землетрясения. Вы знаете мою историю?
На улице, когда они вышли, все так же дул сильный ветер. Небо, размытое ветром, отчужденно сияло звездами. Скрипел песок. Они шли в темноте за лучом карманного фонарика Карабаша. Фотограф рассказывал свою жизнь. Это был путаный, небрежный и невнятный рассказ о том, как он жил в Москве, бросил, не доучившись, техникум, поехал зачем-то в Среднюю Азию, как встретил Зинаиду, а потом — война, Иран, Севастополь, ранение в голову, плен. А после плена? Да. В том-то и дело! Страх — вот что после плена. Борьба и страх. Он делал все, что мог: был чернорабочим, работал на стройке, мыл машины, хватался за все. «А когда работа кончалась или меня выгоняли, я изобретал что-нибудь, чтобы не околеть: спекулировал, обманывал дураков, играл в „тото“, возил „раушмиттель“ — наркотики — контрабандным путем из Танжера в Гамбург. Итальянские пираты, сволочи, налетали в море с пулеметами, отнимали „рауш“, доллары, а то и лодку…»
Он умолк и потом спросил:
— Я вам сильно противен?
— Нет. — Они посмотрели друг на друга в темноте. — Почему вы спросили вдруг?
— Вы молчите, как кладбище.
— Я слушаю.
— Ну вот. Да, я мошенничал, вертелся среди подонков, сам стал подонком, но политики я не трогал. Они отскакивали от меня, как ошпаренные клопы. А пытались приобщить. Это меня и спасло, потому я и смог вернуться. Мама думала, что я погиб, и вдруг в пятьдесят третьем получила мое письмо из Берлина — случайно, через Восточный сектор, — и, начав читать, умерла от разрыва сердца. С письмом в руках. Мне соседи рассказали. Ну, комната в Москве пропала, вещи тоже; хотя какие там вещи у старухи — хлам, шурум-бурум…
Странный рассказ: он то вызывал сострадание и тепло, то обдавал холодом.
— Называйте как хотите: ошибки, трусость, судьба. Но это кончилось, ушло, понимаете? Все это — «рауш». Вся моя жизнь была «рауш»! Понимаете? Вам ясно? — Голос его прозвучал нервно, с вызовом. — Могу я забыть об этом? Могу к черту похерить, начать все снова?
Читать дальше