Первой отбилась от веселого табора Дуська Мартемьянова. Подъюлила виновато к гармонисту, встала в сторонке, молчит. Егорка тоже рот не тревожит. Трехрядка громче прежнего старается, славит Подгорную широкую улицу. Даже луна заслушалась, немигающе воззрилась на воду, берег, ровную поленницу. Смотрит заинтересованно на гармониста и на дояриху. Внезапно Егорка оборвал игру. Пфыкнул мехами, застегнул гармонь на обе пуговицы. Встал и отправился домой.
— Егоры… а, Егоры…
Не обернулся. Нарочно стал загребать полуботинками уличную пыль: пускал дымовую завесу.
— Погоди… сказать надо…
Парень разухабисто свистнул. Кивнул луне и запел:
— Й-е-хал я из Берлина, й-е-хал мимо Орла, та-ам, где ррусская сла-ва все тро-опинки прр-ошла…
Пропел куплет, бросил песню. Шел, бормотал вслух:
— Знал, что ваши выкрутасы скоро кончатся… Фу ты, ну ты, ножки гнуты… дезертирки, перебежчицы… гитары захотели… невидаль бородатую глядеть… сейчас пуп надорву от смеха…
— Егоры, а Егоры, — доносилось как со дна глубокого колодца.
— Заладила, курица, раскудахталась…
К концу августа экспедиционный десант внезапно исчез. Приехали вечером из заречья колхозники после сенного страдования, не увидели возле старых осокорей многоместных палаток. Кругом валялись пустые бутылки, консервные банки, сигаретные пачки, кучи всякого хлама. Собаки обнюхивали тряпки, каждый клочок бумаги. Подбирали колбасные шкурки, хлебные куски. Нюшина дворняга отыскала обертку из-под масла и за два жевка сожрала тонкую, хрустящую бумагу.
Над потухшим костром на березовой поперечине, где висел ведерный котел, болталась грязная, пропитанная потом и комариной мазью энцефалитка.
Куда исчез табор бородатых маршрутников, никто не знал.
Гармонист Егорушка с той поры не выходил на васюганский берег с верной мехастой музыкой. В глубине души паренек чувствовал себя посрамленным. Налетела экспедиционная орда, так девки разом в полон ей пошли. «Теперь вы у меня повечеруете, — рассуждал киномеханик, — умолять будете — не пойду… А Дуська-шалава, заладила свое: Егорк, Егорк… Допрыгалась. Брюхо стала засупонивать. Слушки по деревне не ходят — лётом летают… нну, бабы!».
…И это все в прошлом… промелькнуло тихой грезой жизни. Отплакалась, отсмеялась деревня. Кого-то снесла на кладбище. Иных стыд заставил покинуть Авдотьевку. Другие уехали в город грызть гранит наук, крошить об него зубы. А годы тем временем крошили деревню.
Придя с кладбища, направился к бывшей механической мастерской. Затравенелая дорожка неторопко ползла мимо полуразрушенной кузницы: время не вытравило из нее запахи окалины и каменного угля, сожженного в горне. Возле черной развалюхи из травы торчали зубья бороны, валялись обручи, тележные колеса, обрубки металла, проволока. Сохранился станок для ковки лошадей. Поднял помятую дегтярницу, она хранила терпкий смолевой дух.
Около механической мастерской ржавой сопкой покоился металлолом. Коленчатые валы, шестерни, обрывки тракторных гусениц, рессоры, топливные насосы, кузова машин. И на это кладбище каким-то чудом забрел иван-чай, пророс возле опрокинутой тракторной кабины. Сквозь стружку от токарных станков пробивалась густая крапива, пустив в землю поистине металлические корни.
Заглянул в нутро мастерской. Удивился, увидев пригорбленного Савву, неторопливо ступающего по расколотому во многих местах бетонированному полу. Под ногами шатались куски бетона. Старичок ходил по мастерской, заглядывал в углы, швырял гайками в пробегающих крыс. В белых кальсонах, в белой нательной рубахе Савва походил на привидение. Тесемки кальсон болтались по полу, цеплялись за разный металлический хлам, рассыпанный по мастерской. На стены толстым слоем налипла черная, махристая пыль. Валялся большой клочок пакли, в ней что-то выискивали прыгающие воробьи.
Савва оглянулся в мою сторону. Постоял несколько секунд, махнул ладонью возле глаз, словно открестился от призрака. Лицо его было непроницаемым, взгляд отрешенным. Не приходилось видеть больных лунатизмом, но мне думалось: именно так они выглядят наедине с безмолвием ночи и луны.
Старичок нагибался, гремел металлом. Что-то искал.
Я вернулся к реке с тяжелым раздумьем о бренности всего сущего. Солнце, похожее на торец раскаленной болванки, прожигало черту горизонта. Скрылось наполовину, словно заклепало небо и сопредельную с ним невидимую затаежную границу.
Стрижи занимались вечерним облетом своих владений. Кормились комарами, мошкой, хватали зазевавшихся стрекоз. Надо мной гнус навис серой гудящей массой. Он не отваживался садиться на лицо, шею, руки, смазанные дегтем вперемешку с рыбьим жиром.
Читать дальше