— Устал я…
— Ах, уста-ал? А как же Степан Тимофеевич? А как же твой Живчик? Думаешь, не уставали? Такие же были люди и все слабости людские имели… Но они умели их подавлять, ни перед чем не останавливались, понимаешь? Не то что мы с тобой…
Я удивленно поглядел на профессора. Лицо его было хмурым и непроницаемым.
— Давай экзаменационный лист, — сказал он. — Никогда я не грешил против совести… По крайней мере — старался не грешить. А тебе надо учиться в университете. Да! Первым в роду получить высшее образование — это же целую эпоху открыть — для себя, своих детей, внуков и правнуков, а? Ты — самый первый претендент на студенческое место. Может быть, самый первый из всех, кого принял университет в нынешнем году…
В голосе профессора мне послышалась вроде растерянность. Он говорил так, будто успокаивал сам себя, оправдывался сам перед собой. И выражение лица его показалось мне беспомощным и жалким. И я вдруг понял все. Кровь бросилась мне в голову, я почувствовал, как краснею от стыда. Рука, сжимавшая в кармане пиджака экзаменационный лист, который я уже собирался выложить перед профессором, невольно скомкала хрустящую бумажку.
— Не надо… Я ведь не нищий, в милостыне не нуждаюсь, — бормотал я, вставая и направляясь к двери. — Спасибо за науку, профессор…
— Давай экзаменационный лист, — прорычал мне в спину Деренков. — Э-эх! Русь-матушка! Розгами тебя сечь, батогами дубасить надо!..
Облегчение послышалось мне в голосе профессора. Да и самому вдруг сделалось хорошо. Я только не понял, Русь-матушку или меня сечь и дубасить надо?..
Домой я уезжал дождливым вечером. До вокзала провожал меня Васёк Калабашкин. Всю дорогу он пытался меня утешить: не горюй, мол, старик, на следующий год приедешь — обязательно поступишь. И много в его наивных утешениях было искренней печали и неловкости на свой успех, будто он, Васёк Калабашкин, сам виновен в моем провале. Эх, Васёк, милый мой человечек! Увидимся ли когда-нибудь с тобой — не знаю; не расплескай только по мелочам свою родниковую душу…
А дождь моросил и моросил, — холодный и нудный, как осенью. Да она уже и осень не за горами. На тускло блестящем, мокром тротуаре желтые листья кленов — будто гуси наследили.
…И поезд, миновав станционные огни, помчался в сплошную черноту ночи. Я стоял в тамбуре, курил. Дождь усилился, косые струи звонко секли по темному окну. За ним летела сырая, холодная, непроглядная ночь.
У меня болела голова, чуть подташнивало. Я прислонился лбом к холодному оконному стеклу. Я пытался разобраться в событиях последних дней, определить что-то главное, очень важное для себя. Перед глазами вставали люди. Васёк Калабашкин с жалкой виноватой улыбкой на совсем еще мальчишеском лице, профессор Деренков… Кто он, профессор, что за человек? Сперва он восхитил меня своей непохожестью на других, своими смелыми речами… Теперь к этому восхищению примешивалась какая-то горечь: этакий монументальный и громогласный. Кажется, Русь-матушку розгами высечь грозится. А когда я не отдал ему экзаменационный лист, где бы он, может быть согрешив против своей совести первый раз в жизни, поставил бы мне липовую четверку, то не только облегчение, а радость невольно пробилась в его голосе. Как же: уберегся от падения, спасся от греха — и волки сыты, и овцы целы!.. Для него, для профессора Деренкова (это теперь, пожив на свете, я рассуждаю так), для него репутация самого объективного, самого неподкупного экзаменатора была, может быть, превыше всего, репутация та в своеобразную славу переросла, — недаром же он обмолвился, что к нему присылают студентов, как на третейский суд: когда возникают неразрешимые споры и противоречия.
Поезд мчится в ночи. Колеса стучат на стыках: так-так, так-так, так-так! Я приоткрыл в тамбуре дверь, холодный сырой ветер хлестнул в лицо. Сбочь насыпи замелькали столбы, — будто выпрыгивали из темноты и снова исчезали, отброшенные назад.
— О-го-го-о! — летит в темноту паровозный гудок, и беспокойное эхо начинает метаться окрест.
Черт, как непостижимо сложен человек! Ведь если изучать его по-научному, то для каждого отдельного человека надо создавать свою науку — со своими законами, методами, подходами…
Вот Игорь Боровской. Тот самый, что ненавидел меня и прозвал зубрилкой. Которого я в диком бешенстве бил затылком об пол. Вот что я узнал о нем только что, за полчаса до моего ухода из студенческого общежития на вокзал. Я собирал в свой фанерный чемодан манатки, когда забежал на минутку проститься комсомольский секретарь Плешаков.
Читать дальше