Когда Гайдабуры своим семейством шли в гости — ими любовалась вся деревня. Впереди вышагивал огромный дядя Яков. В обеих руках он нес по грудному ребенку, а за плечами — баян. Дядя Яков был единственный баянист в деревне, и его часто приглашали на всякие гулянки. Следом семенила тетка Мотря и волокла за ручонки сразу трех, а то и четырех пацанов, что поменьше. А уж за ней тянулись остальные, выстроившись по росту. Замыкал эту гусиную стаю самый старший, Санька, и обязательно — с хворостиной в руке. Это на тот случай, если кто-то расшалится по дороге и нарушит строй.
Соседи прилипают к окнам, расплющивая носы, и добродушно посмеиваются:
— Гляди-кось, хохлята в гости посыпались.
— Вот уж осчастливят кого-то, паря. Живо хозяевам пыль с ушей стряхнут.
— Да уж покажут, почем фунт лиха…
Коли случалась на пути подвода, то возница уважительно останавливался, пропускал Гайдабурову стаю и кричал дяде Якову:
— Продай, Яшка, по рублю за десяток?
Дядя Яков бормотал что-то себе под нос и, поскольку руки были заняты, ногой показывал на колесо телеги. Возница, думая, что у него какая-то поломка, спрыгивал на землю, осматривал колеса, лез под телегу.
— Ось, говорю, у тебя в колесе, — уже внятно говорил дядя Яков и хохотал на всю улицу, а возница начинал плеваться и грозить ему вслед кулаком…
Жили Гайдабуры бедно. Дядя Яков от зари до зари гремел молотом в колхозной кузнице, но прокормить, одеть да обуть этакую ораву было нелегко. И часто случалось, что даже куска хлеба у них в избе не было. Тогда тетка Мотря брала мешок и отправлялась в подворный обход. Переступая порог чьей-нибудь избы, она начинала «колядовать» мужским баском:
Колядин, колядин,
Я у батьки один,
Меня батька послал,
Шоб я мучки достал.
Допев до конца, она заливалась звонким смехом:
— Нет, кроме шуток, одолжите до завтра мисочку.
Ей охотно давали взаймы, хотя знали, что ни завтра, ни, может быть, через год долг отдать она не сможет. Зато, когда Гайдабуры разживались деньгами или мукой, в доме их наступал праздник.
Веселье начиналось вечером, когда приходил с работы дядя Яков и какой-то торжественный, просветленный усаживался за стол.
— Шось-то в горле деренчить, треба его промочить, — нараспев говорил он. — Мать, чи нема у нас горилки?
— А той штуки, якой ворота подпирают, тебе не треба? — ворчала тетка Мотря, а сама шарилась в закутке, отыскивая бутылку.
— Ото ж гарна досталась мне жинка! — подмигивал нам дядя Яков, довольно потирая ладони. — Не жинка, а золото… Самоварное, правда.
Вслед за бутылкой на столе появлялись клецки в огромной макитре — широком глиняном горшке. Дядя наливал водку в рюмку и протягивал жене:
— Давай-ка, мать, по маленькой, чем поят лошадей!
Та отнекивалась, махала руками, но когда дядя со словами «Ну, шо ж, тади за твое здоровье» тянул рюмку к своему рту, она набрасывалась на него коршуном:
— Чи ты скозывся, Яшка, всю горилку сам хочешь вылакать!
Она выпивала водку и морщилась, делала узелком свои маленькие пухлые губы. Дядя Яков улыбался и выбулькивал все содержимое бутылки в большую кружку. Кружку он опрокидывал в рот, и острый его кадык только один раз судорожно вздергивался кверху. После этого над макитрой с неуловимой быстротою начинали мелькать деревянные ложки.
За столом Гайдабуров мне всегда отводилось самое лучшее место, выдавалась самая большая ложка. «Он — сирота», — говорила тетка Мотря. Тогда я еще не понимал всей горечи этих слов и даже немножко гордился вниманием ко мне взрослых.
Но усадить меня за стол было не так-то легко, я стеснялся до слез, хотя запах клецок, поджаренного лука с салом вызывали во рту сладкую слюну, которую я не успевал сглатывать.
— Ото ж скромняга растет, — говорил дядя Яша и силой волок меня к столу. — Чисто матка своя буде… Тяжко, хлопчик, с таким характером будет на свити тебе жить…
После ужина, чуть захмелевший, он брал в руки баян. Этот баян был единственным и бесценным богатством в семье Гайдабуров, и дядя Яша клялся, что при нужде он скорее продал бы последнюю коровенку, чем свою музыку.
Ребятишки горохом сыпались на пол, рассаживались у ног отца, и весь муравейник сразу затихал.
Дядя начинал осторожно перебирать по белым пуговицам баяна своими бурыми от железной окалины пальцами, и вот, как бы наплывала издалека, рождалась музыка и все шире, все шире заполняла пространство вокруг, горячо подкатывала к сердцу, и даже страшно становилось, и хотелось плакать… И виделась мне почему-то ночная степь, уснувшая под звездным небом в ласковой теплыни, и далекий огонек в темноте: палы ли там запустили, выжигают под пахоту жнивье, или костер одинокий светится в ночи? И что за люди там, у того далекого костра?
Читать дальше