Встретился с теми американцами, которые давали мастер-класс в Москве в девяностом. Они свозили его в ночной клуб, принадлежавший их профсоюзу; к Москвичу отнеслись вначале скептически, но, когда он, смеясь над какой-то их дурацкой шуткой, как бы случайно высунул язык и сделал несколько филигранных пасов, дяденьки переглянулись. Предложили небольшой компетишн, после компетишна хлопали по плечу, стали присылать приглашения на свои симпозиумы и заседания профсоюза. На заседаниях жаловались на застой в профессии, что молодежь стала вшивать себе в язык микрочипы…
Тут грянул найн-элевен; башни-близняшки, с которых они с Кучем пели гимн СССР, чихнули и рассыпались пылью. Посольство загудело; Дада расхаживал по кабинету, соображая, что можно из этой трагической ситуации выдоить; от расхаживаний похудел кило на два. Вызвали Москвича: «Дедушке плохо…» Москвич сдул прядь со лба и приготовился. «Не этому…» Ткнули в окно, на серое яйцо Капитолия: «Тому!» Обогнув Дюпон-серкл, машина полетела в Белый дом; там, похлебывая содовую воду, уже топталась группка знакомых экспертов, еще пара цветных типов из дружественных посольств и — упс — Вано из Тбилиси, который посмотрел на него и постарался не узнать. «А это наш гений из Узбекистана!» — приветствовал Москвича седой красавец-госдеповец; наклонившись к зардевшемуся уху Москвича, протелеграфировал: «We really appreciate…»
В те дни международная бригада отлизала весь их «хай-левел», сняв последствия шока. Москвич пахал, как международный стахановец; Узбекистану был обещан кредит, Дада сообщал журналистам, что «Вашингтон и Ташкент нашли общий язык». Москвич уже готовился обнаружить у себя на счету круглую сумму, а на пиджаке — скромный орденок за заслуги в области пусть сами придумают чего. Куч, правда, кривил губы. «Из зависти», — думал Москвич, расслабляясь в очередном особняке, после очередного, неизвестно уже какого, сеанса.
Потом все кончилось. Объявили, что Москвич должен срочно вернуться в Ташкент. Он ломился к Даде; Дада не принял. Бросился к Кучу. Куч молча сгреб его и накачал водкой; накачивая, учил: «Молчи, и все обойдется». «Послушай, я же…» — «Именно поэтому. Старик не прощает конкуренции в любом виде, ни в твердом, ни в жидком, ни в газообразном. Понял?» — «Но он же сам меня им…» — «Именно поэтому» — «А деньги?..» — «Упадут на его счет… Ну что, еще по сто?».
Тогда у него в третий раз разболелся язык. Распух, пожелтел. Он катался по полу, кусая ворс ковра. Но нужно было срочно собираться, наелся обезболивающих. Куч отвез его, уже никакого, на обычном такси в Джи-Эф-Кей. Помахал рукой.
В Ташкенте язык перестал болеть, родина всегда действовала как анальгетик. Начал приходить в себя. Попротирал немного штаны в МИДе, занимаясь «аналитикой» (тырил из интернета). Дада к тому времени уже посольствовал в Москве, причем, с Массачусетс-авеню он тоже не был отозван; порхал туда-сюда через Атлантику, там обещал это, здесь обещал то; дал осечку всего раз, в Москве: «Мы с Джорджем Владимировичем…». Кремль «Джорджа Владимировича» проглотил; все-таки Даду считали своим, хотя он и объезжал за километр ВДНХ, в лабораториях которой был некогда выведен мичуринцами. Правда, ходили слухи, что с самими мичуринцами Дада имел секретную встречу, на предмет выращивания на каком-нибудь дереве, желательно на арче или лучше пальме, себе преемника… Москвич следил за этими зигзагами Дады, ожидая, что «вот-вот»; но «вот-вот» не происходило. Дада вернулся в Ташкент, стал командовать архитектурой; увековечил собственные ягодицы в десятках куполов, возведенных там и сям, заодно повырубал деревья вокруг, чтобы созерцанию куполов не мешала никакая зеленая дрянь.
Москвич все видел, все понимал и ждал: вот-вот… Москвича не то чтобы забыли; иногда приглашали, к какому-нибудь министру; от одного благодарного клиента даже пригнали свеженький, в масле, «Матиз». Иногда звонил Куч, он был в Нукусе, координировал спасение Арала. Писали и коллеги из Вашингтона: жаловались на застой в профессии, советовали подавать на грин-карту…
Москвич раздобрел, забросил футбол; плюхаясь в «Матиз», чувствовал, как машина проседает под его весом. Пару раз ездил на кладбище к отцу; протирая могилу, напевал, как просил отец в завещании, «Миллион алых роз». Потом перестал ездить и протирать.
Все вдруг стало все равно: родители, друзья, бабы, спорт; все желтело и выдыхалось, как лужа на июльском асфальте. Вернулся Куч; он снова вхож к Даде, который прижал его к пузу и поручил какое-то направление. Но Москвичу было уже почти все равно; проводил дни, глядя то в окно, то в телевизор, предпочитая местные каналы, где, как и в окне, ничего не происходило. Женщины его уже не волновали, когда начинала беспокоить физиология, вставал под душ и решал проблемы. Только язык иногда тревожил; тогда Москвич шел полоскать рот содой, а иногда и мочой, помогало.
Читать дальше