— Подруга у него была. Гел-френд, как теперь выражаются. Марианна. Я ей почему-то нравился. Переехал к ней на Лисунова. Стали жить.
— А как же ваше…
— Ну, с этим было терпимо. Детей только не могло быть. А она детей вначале не хотела, и так все хорошо. Она литературой интересовалась, аэробикой. Так два года жили, без всяких. А потом стала сигналить, чтобы я на ней женился. Говорит: съездим, что ли, в загс, как люди. Тогда про детей и вспомнила. Так вспомнила, что это у нее просто пунктик стал. По врачам начала меня таскать, к народным целителям, тогда это модно было, целители эти все. Доктор Кашпировский появился, она меня его по телевизору смотреть заставляла, руками, говорит, крути. И когда он в Ташкенте выступал, тоже меня туда.
— Помогло?
— Что?.. Нет, статью только написал одну, а интервью у Кашпировского взять не смог, не получилось. Так с ней и расстались.
— Из-за детей?
— Из-за всего. «Не сошлись», как в таких случаях пишут. Она была пример командира в юбке. Даже не в юбке, а в брюках, джинсах, хотя, конечно, ей шло. Ну, я все терпел. Думал, раз любовь, так молчи. А потом все вдруг надоело. И команды, и джинсы, и суп этот ее. И то, что один раз про Владислава Тимофеевича сказала. Я ей тогда: «Ты запомни, те годы в хоре у меня самые счастливые были». Она говорит: «А те годы, которые со мной?» И смотрит на меня. Мне надо было сказать, что тоже счастливыми, но в другом смысле, но я не нашелся. Это как пример. Ну, а потом я ее увидел с мужчиной. Она шла и что-то ему говорила. А тут еще это увольнение. Прихожу, а из квартиры мужчина выходит. Я зашел, спрашиваю, кто этот товарищ. Она: «Ой, держите меня, Отелло пришел!..» Сама кружки из-под чая моет, будто так и надо. Ага, думаю, у них здесь чай был, так и запишем. Закусил губу, собрал свои вещи и все. Пока собирал, она: «Ты что?», а потом, когда поняла что, вопросов уже не имела. А я все молча делал. Не знаю, может, надо было ей что-то сказать…
— Если любишь, надо человеку что-то говорить, — сказал Москвич. — Для этого человеку язык и дается.
— Дается… Через неделю позвонила. Сама. Говорит, докладываю обстановку, я беременна. «Ким, ты можешь смеяться, но это так, чудо, понимаешь? Что молчишь? Да, ты — отец, ты, я все подсчитала…» Подсчитала. Я молчу. Полчаса молчал, пока она говорила. Только одно слово сказал.
— Какое?
— Через полгода встретились на базаре. Она покупала какие-то яблоки. Торговалась. Я поинтересовался о ребенке. Между делом. Она говорит: «Волны бьются о борт корабля…». Тонкий намек на то, что сделала. Потом вообще уехала из Ташкента, все тогда уезжали. Звала на проводы. Я не пошел. Уважительная причина, отец тяжело болел.
Виссарион Григорьевич раньше никогда сильно не болел, и поэтому свою болезнь воспринял серьезно и ответственно. Перед тем как проглотить таблетку, надевал очки и внимательно читал инструкцию к ней, подчеркивая заинтересовавшие места ручкой. Потребовал, чтобы ему читали вслух все документы, которые хранились в их доме. Внимательно выслушал чтение своего паспорта, пару раз даже кивнул. Потом внуки прочли ему, громко и с выражением, домовую книгу и квитанции за свет, воду и газ. Виссарион Григорьевич лежал с закрытыми глазами и молча кивал. Только иногда открывал глаза. Это означало, что он что-то не понял или не расслышал и нужно прочесть заново. Несколько раз у него дежурил Тельман. Прочел ему вслух свое просроченное журналистское удостоверение; отец открыл глаза. Пришлось рассказать об увольнении из газеты, о том, что работает теперь в одном кооперативе. Отец закрыл глаза. Тельман читал другие документы, которые отец собирал, не выбрасывая, всю жизнь. Дошла очередь и до старого церковного списка:
«Нагрудников — 2 старых», читал Тельман. «Беретки — одна пуховая, одна вязаная. Фуражки старые — 2. Платье детское старое — 1. Детские колготки
старые — 1. Моток ниток серых».
Виссарион Григорьевич с закрытыми глазами одобрительно кивал.
В ночь перед смертью позвал:
«Пантелеимон… Пантелеимон»
Тельман поднялся, он спал возле отца, было темно и жарко.
«Не включай… — попросил отец по-корейски, не открывая глаз. — Хорошо, что все мои документы собрал. Когда депортировать начнут, все уже готово. Все документы, все с собой… Вон вагон уже подгоняют…»
«Отец, вы еще жить будете…»
«Я все молился, чтобы у тебя были дети. Возле той иконы, помнишь?..»
Через день Тельман натянул на соленое от пота и пыли тело белоснежную рубашку, знак траура.
После тридцати шести он почти не замечал время, только моргал иногда от его мелькания. Не выдержав кооператива, вернулся в журналистику. На чайник чая, лепешку и палочку шашлыка в кольцах лука и едкой уксусной росе хватало. Писал о высыхающем Арале; о челночницах в попугайском «адидасе», трясущихся в тамбурах с баулами; о заводах с огромными, как стадионы, мертвыми цехами. Писал обстоятельно, любуясь деталью, радуясь новым людям, которых в избытке поставляла ему его профессия.
Читать дальше