— Роемся, — оскалился Боксер. — Но это временно. Потому что в нас, собаках, в отличие от людей, осталось чувство истории. Рыться на помойках просто ради пропитания и рыться, но с чувством истории, — это разные вещи!
Собаки согласно кивнули.
— И мы помним, мы помним наш Золотой век, которым было Средневековье. Эпоха, когда мы верили, страдали, любили, не стыдились нашего лая, как стыдимся его сейчас. Да, мы верили, мы боролись с ересями… Мы спасали себя, и не только себя. Мы пытались спасти человека. Ведь человек, как известно, — просто впавшая в ересь собака. И мы должны вернуть его в наше лоно, образумить его, блудного сына эволюции!
Старлаб смотрел на эту пляску мышц на лице Боксера.
Он смутно помнил, как одну четверть, до перевода в класс приматов, он оказался среди собак. Это был даже не класс, а подкласс или группа продленного дня, где было шумно и как-то неприятно весело. Ничего нового он там не освоил; рыться на свалках и плавать, смешно перебирая лапами, он уже научился на предыдущих ступенях. Новым предметом была только «Этика», на которой их учили выполнять команды, сидеть на цепи и лаять на чужих. Все это было не очень понятно, особенно когда дошли до категорического императива Канта. Но «Этику» он в итоге сдал на пять. Нет, он замечал у некоторых одноклассников, особенно у сидевших второй-третий год, какие-то листки, пахнувшие явно не Кантом. Они носили ошейники и бросали свирепые взгляды, в которых читалась безысходность пожизненных второгодников. Знали, что их не пустят даже в класс приматов. Пройти же на непыльную, хоть и нервную, должность домашнего любимца было иногда еще тяжелее, чем стать человеком. Для этого требовалось психологическое чутье; но как раз психологию собакам не преподавали, не считая сказок про рефлексы и слюноотделение. Ему также не нравилось помечать столбы — даже аэрозолем, который раздавали им, как заменитель, на уроках. А собачьи свадьбы? Ими развлекались только те, кого уже исключили из эволюции. Старлаб только краснел, видя, как эти неудачники быстро и экономно совокупляются и разбегаются, даже не обменявшись адресами…
— Придет день, — хрипел Боксер, — и люди опомнятся и снова станут собаками! Мы — и люди, и собаки — будем делать одно большое общее дело. Мы организуем единый конкурс красоты. Только праведники пройдут его! — Боксер посмотрел на Обезьяну. — А остальных мы уничтожим.
Обезьяна скорчил рожу и высунул язык.
— Фас! — заорал Боксер.
Собаки-конвоиры набросились на Обезьяну. Обезьяна отбивался ногами.
— Маску, маску на него! — кричал Боксер.
Внезапно все стихло. Собаки, пятясь, отбегали от Обезьяны.
Одна из них подбежала к Боксеру и зашептала на ухо.
— Что? — выдохнул Боксер.
Собака кивнула. Показала на окровавленного, продолжавшего улыбаться Обезьяну.
Боксер подошел к Обезьяне и закурил. Курил долго, стряхивая пепел в ладонь.
Докурив, достал зеркальце, аккуратно посыпал пепел на лысину. Откашлялся.
— Вот что, — сказал он буднично, не глядя в глаза Обезьяне. — Агафангел у тебя?
— Кто?
— Агафангел!
Фигура, вырезанная из дерева, лежала на ладонях Обезьяны. Собаки стояли рядом. Одна, подойдя сзади, зализывала укусы на шее и плечах Обезьяны, отчего он морщился. Две другие, с факелами в зубах, подползли поближе; пламя тяжело качалось. Боксер стоял поодаль и пытался дрожащими пальцами закурить сигарету с неправильного конца.
— Это тот Агафангел, о котором было в дневнике? — спросил Старлаб.
Дневник все так же темнел на столе. Только теперь рядом с ним лежала еще одна тетрадь. Над ней сидела собака-конвоир. По едва заметному кивку Боксера она приступила к чтению второй части дневника.
Десять собачьих масок были внезапно сдернуты; зал зааплодировал.
Под масками было десять улыбающихся лиц разной степени смазливости. Конкурсанты замахали масками.
НС дирижировал, щурил левый глаз, лязгал зубами. Серебряный пиджак был в пятнах сырости, как это бывает прямо перед линькой; в глазах поблескивала пустота. Несмотря на все симптомы, его не отпускали со сцены, некем было заменить.
— Итак, мы начинаем репетицию, — сказал НС и испугался своего голоса.
Голос был чужим. Голос был сухим, как забытая рождественская гирлянда, падающая летом на лицо. Главное, чтобы не заметили в зале…
Нет, в зале не заметили. Кто хлопал, кто продолжал щекотать соседей, отдавая дань этому новому активному виду досуга. Кто-то наклонялся, чтобы поднять с пола воображаемую пуговицу — обратно на поверхность над креслами выныривало уже совсем другое лицо: растрепанное, с тусклой улыбкой. Что они там отхлебнули, вдохнули под креслами, среди топающих от нетерпения ног?
Читать дальше