Саторнил Самсонович, спешившись, подошел к краю малиновой дорожки, как к обрыву; хлеб-соль в руках тряслись.
Вот Комиссия поравнялась со встречавшими…
И пронеслась дальше, шумя, скрипя, словно никто ее не встречал, не раскатывал дорожку, не приветствовал духовыми инструментами. Только Маринелли ловко вписался в кавалькаду и унесся с ней в сторону городских ворот, жестикулируя.
Саторнил Самсонович застыл возле дорожки, отщипывая от бесполезного каравая кусочки, запуская в рот и пережевывая. Штатские и военные власти, депутаты от сословий, офицеры и солдаты — все замерли, вывихнув шеи в сторону умчавшихся. К ногам Саторнила Самсоновича подошла кошка и потерлась о сапог.
— Брысь! — заорал градоначальник, ничего не соображая.
Взяв город с первого приступа, Комиссия рассыпалась по учреждениям. С Пукиревым разговаривала лаконически, со льдинкой в голосе; воцарилась в его кабинете, переставила по-своему чернильницу и пресс-папье и затребовала отчеты.
— Какие? — спросил Пукирев чужим и неприятным ему самому голосом, с тоской глядя на переставленный письменный прибор.
— Сами знаете!
«Не знаю — какие! Не знаю — какие!» — кричал Саторнил Самсонович вечером в кругу домашних. «Саторнил, это есть судьба», — скрипела из кресел супруга.
Ночью сделалось совсем худо. Слуга, высланный в дозор, доложил, что в окне у Комиссии свет. «Не спит, не спит — изучает, — шагал по комнатам Саторнил Самсонович. — А отчего не спит?» Проворочавшись полночи — сбежал, оставив супругу дохрапывать в одиночестве. Добрался до кабинета. Из-под двери выбивалась дымка света; Саторнил Самсонович отер лоб и постучал. Внутри буркнули; истолковав этот бурк в положительном смысле, Саторнил Самсонович просунул голову: «Я… доклады принес». Сощуренные от света глаза округлились: кабинет был пуст. Только возле самого стола сидел мальчик киргизец: трогал пальцем струны на киргизской домре, рядом валялся лук со стрелами. «Ты кто?» — спросила голова градоначальника (тело так и осталось — застывшим — за дверью). «Амур», — ответил мальчик, продолжая ковырять струны. «А-а…» — Саторнил Самсонович нырнул головою обратно. Добрался до постели: «Да, это судьба», — и рухнул в пуховики.
Посадили Ваню в стул,
Стали Ваню забирати,
То ись забривати.
На плечи кудри повалилися,
Из глаз слезы покатилися.
Ох ты, мати, моя мати!
Подойди, мати, поближе,
Собери-ко мои кудре…
Санкт-Петербург, 19 октября 1850 года
«Милый сынок Николай Петрович!
Пишет тебе твоя матушка, которая тебе жизнь и ласки давала и деток бы твоих еще мечтала потетешкать, да, видно, не судьба: имела точное сновидение, что закат планиды моей скор, и нужно отринуть суету и устремиться к духовному. Однако помышления о тебе, Николенька, и о сестрице твоей не отпускают меня от мирского; этими мыслями занята целые дни, они есть главные труды и упражнения моего сердца. Ты же пишешь редко, скрываешь, какие у тебя интересы, обзавелся ли покровителями, есть ли у тебя носовые платки, гребенки и другие предметы.
Твое прошлое письмо читали мы дважды; в первый раз утром, в присутствии Папеньки, братцев твоих Ильи Петровича и юного Василия Петровича, малолетней сестрицы Татьяны Петровны, а также Катерины Фадеевны. После утреннего чтения было устроено и вечернее, на котором присутствовали те же слушатели, кроме Папеньки, который выдумал себе боль в ногах, хотя даже младенцы знают, какая эта боль и в какой бутылочке она у него припрятана. Но спешу тебя обрадовать, что взамен пришли Петр Егорович с Прасковьей Стефановной, которых ты не знаешь, но которые порядочные и интересуются тобою, не то что наш Папенька с его ногами. Потому что Папенька твой, которого ты обязан почитать и уважать как священного Родителя, есть un Йgoпste; я, говорит, „уже слыхал это письмо и не желаю себе такого повторного удовольствия“, — это, Николенька, твое-то письмецо он называет удовольствием в дурном смысле! Не желаю говорить ничего осуждающего о нашем Папеньке, но без его присутствия вечернее чтение вышло даже лучше утреннего, а Петр Егорович отметил, что ты весьма развился в слоге, и Прасковья Стефановна была с этим тоже согласна. Жаль, что ты не знаешь, какие у Прасковьи Стефановны пеклись в прошлую среду вкусные ватрушки: они, вероятно, первые в Петербурге после Императорских. Но Папенька не желает общаться с такими людьми; что ж? мы не в обиде, Бог с ним!
Но как подумаю, что ты среди тамошних грубостей не имеешь подобных ватрушек и лишен общения с образованными людьми… Пишешь ты о каком-то Павле, но этот Павел мне подозрителен: лучше, Николенька, не искать дружбы таких людей! Они, может, красиво рассуждают о разных пустяках, но мы ученые и знаем эти рассуждения, они — только красные слова, ибо лишены сердца. И я бы хотела сама познакомиться с этим Павлом, послушать его речи и испытать нравственность. Что касается упомянутого тобою фельдшера Казадупова, то, несмотря на неблагозвучность фамилии, от этого человека веет мудростью и умеренностью привычек; это добрый семьянин, за внешней холодностью его скрывается много чувств, подкрепленных опытностью жизни. Разумеется, Папенька твой при утреннем чтении счел по-другому и смеялся и отпускал афоризмы от одной фамилии господина Казадупова. Но Папенька, как я уже писала, манкировал вечерним чтением и даже не перечитывал твое письмо, хотя я его не прятала, а умышленно подкладывала в те места, где Папенька бывает.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу