Одно только огорчило меня — это то, что Цыган сразу же разболтал всем мое прозвище, и меня стали звать Лысым.
Ребята начали расспрашивать, умею ли я драться.
— А с кем здесь драться? — спросил я.
— Мы на первую спальню деремся, — с радостной готовностью начал пояснять тот же Цыган. — А со второй дружим. Ты из второй никого не задирай. Здесь жить можно. Только кормят плохо, потому Жучка крадет.
— А кто это Жучка?
— Это мы экономку так прозвали, завхозиху. Она на Жучку похожа, кудлатая, злая. Она старорежимная экономка, еще приютская. Мы на нее заведующему не раз жаловались, да он все мямлит. Тоже, верно, Жучки боится, — ее все воспитатели боятся.
Вскоре пошли ужинать. Путь в столовую лежал по сумрачной анфиладе нежилых парадных комнат, где под ногами сухо потрескивал шершавый, давно не вощенный паркет.
Тусклый свет сочился сквозь старинные лиловатые стекла высоких узких окон. Комнаты были огромны, пустынны.
Детдом не занимал и трети всего помещения. Странно было думать, что когда-то это большое и красивое здание принадлежало одному человеку.
Но вот по широкой лестнице из какого-то темного нескрипучего дерева спустились мы вниз и вошли в обеденный зал.
Здесь было шумно, пахло капустой, на желтом сводчатом потолке поблескивала испарина. У стен стояло несколько длинных самодельных столов с ножками крест-накрест и с нестругаными столешницами; на них уже были расставлены миски и солонки. Хлеб дежурные давали каждому на руки.
— Чтой-то пайка маленькая, — сказал Цыган, взвешивая кусок хлеба на ладони, и вдруг закричал: — Товарищ дежурный воспитатель, мне пайку неверную дали!
Дежурный воспитатель подошел к Цыгану и сказал ему:
— Сходи в хлеборезку, пусть взвесят.
Цыган пошел и вернулся с грустным видом.
— На этот раз правильно отрезано, — меланхолично молвил он, — я думал, довесок дадут.
Когда мы вернулись в спальню, было уже совсем темно за окнами, да и в самой спальне темновато: керосиновая лампа горела тускло, чадила. Но все же здесь было уютно; от печки веяло сухим теплом, пахло смолистым дымом.
Воспитателя не было, ребята сидели или валялись на койках, толковали между собой. В разговоре они употребляли много новых, непонятных для меня слов. Кусок хлеба назывался пайкой или кусманчиком (дай кусманчик!), опасность обозначалась словом «шухер!», попасться — «шухернуться», «засыпаться». Слово «загнуться» означало умереть, но если о ком-нибудь говорили: «Он загибается», — то это уже означало, что он важничает, задается.
Когда настало время ложиться спать, пришел воспитатель и сказал, что все без исключения должны идти в умывалку — мыть лицо и руки перед сном. Двое ребят сразу же юркнули в угол за шкаф, один лег на койку и начал стонать, будто больной.
— Издеваются над детьми, — забубнил кто-то из-за шкафа, — утром мойся, вечером мойся!
— Они хочут, чтоб мы все померли, — прокряхтел «больной» с кровати.
— Немедленно встань, Новиков! Ты не болен.
— Гадом буду — не встану! Я больной, у меня, может, шкарлатина, — проговорил лежащий, но потом все же встал.
Когда мы вернулись в спальню, разделись и легли, воспитатель ушел и наступила недолгая тишина, — в этой тишине послышался заунывный, глухой, как из бочки, голос:
— Кресты... могилки... чтой-то белое видать...
Это Колька-псих изображал бред. Как потом я убедился, он делал это ежевечерне, но ни разу дальше крестов, могилок и чего-то белого фантазия его не шла. И каждый раз, произнося эти слова, он, как черепаха из-под панциря, высовывал голову из-под одеяла и с любопытством смотрел по сторонам — удалось ли кого-нибудь напугать.
Но едва он высунул голову, как кто-то крикнул:
— Бей его, чтоб не пугал! — И в Кольку полетели подушки.
Я проснулся — и сразу какое-то легкое, счастливое чувство охватило меня. «Почему мне так хорошо?» — стал думать я. И вдруг, еще не подымая головы от подушки, понял: выпал первый снег.
Знакомо ли вам чувство первого снега? Пусть даже ваше окно занавешено — все равно, по каким-то неведомым, но верным приметам чувствуете вы утром, что ночью выпал первый снег, — и беспричинная радость охватывает вас, и радости этой хватает на весь день, даже если первый снег стает к полудню.
Я подошел к окну.
За рамой, на паутинке, оставшейся от бабьего лета, вздрагивала на ветру шестигранная снежинка. И вся в снегу была площадка за окном, вся в снегу была аллея парка, и только река казалась совсем черной.
Читать дальше