9
Марк Григорьевич рассказывал мне потом со слов матери, как они жили в блокаду. Сам он эти годы помнит смутно: восхитительно сладкие оладьи-драники из мороженой картошки, жмых, большие круги которого мать рубила топором в деревянном корыте, серый, весь в тряпочках от осевшей на дно кровяной пены бульон из голубей. Дедушка с большой седой бородой, в круглой шапочке, сидящий в огромном кресле, – на коленях раскрыта толстая книга, дедушка что-то бормочет и раскачивается – вниз-вверх, словно стремится продолбить книгу сухим горбатым носом. Бабушка на коленях перед буржуйкой – топит печь книгами из собственной библиотеки, кидает их в красное окошечко и почему-то плачет, закрывая рот рукой. И бабушка, и дедушка потом умерли, мама и старший брат свезли их по очереди на кладбище в детских санках.
– Желаний не было совсем. Последние полгода я пролежал под одеялом, мама заставляла меня вставать и делать зарядку – это была мука мученическая. Мы жили едой – от кормежки к кормежке. Дед был часовщиком, видимо, у него водились золотые вещи, мама продавала их, меняла на хлеб, она никогда об этом не рассказывала. Перед самой блокадой нас навестил ее брат. Он был механик на аэродроме, принес в подарок четыре плитки горького летного шоколада. Брата убило где-то в Польше, семейное золото спасло нам жизнь, а вот шоколад в дело не пошел. Всю блокаду мама держала его до последнего. Но кто знал, когда будет последний день? Умерли от голода ее мать и отец, мы с братом совсем доходили, но шоколад оставался нетронутым. И тут открыли Дорогу жизни – фашист отступил. Только тогда мы получили по квадратику шоколада, но наши желудки отказались его принимать. Никогда меня так не выворачивало, казалось, душа наружу просится. Мама отвезла нас с братом в реабилитационный центр в детской коляске: я, шестилетний, весил четырнадцать килограммов, девятилетний брат – девятнадцать. Соевое молочко – вот что нас спасло. Три целых и одну надломленную плитки шоколада я выбросил тайком от мамы лет пятнадцать назад. Нашел их в старом чемодане, на самом дне, завернутыми в старую газету. Мне было страшно на них смотреть.
Я гляжу в спокойное лицо бабушки Лисичанской, вспоминаю этот рассказ Марка Григорьевича и думаю, что, наверное, умудрись перезимовать в Карманове ту зиму, я бы так же растягивала карамельки-подушечки, как они тот злосчастный шоколад. Конечно, голод мне не грозил, просто я сознательно отгородила себя от людей. Закрылась в своей избе, тетя Лейда навещала меня исправно, каждое утро и каждый вечер, сидела со мной, что-то говорила, я слушала ее, но не слышала. Постепенно, все глубже и глубже, впадала в спячку.
У меня сложные отношения с возрастом. Иногда, даже теперь, я кажусь себе моложе своих сорока двух, чаще – гораздо старше. Тогда, в кармановской избе, ощущала себя глубокой старухой. Потребности свелись до минимума. Вскипятить на плитке чай, сварить картошку, макароны или кашу, протопить печь. Я часто и подолгу лежала, путала день с ночью, иногда часами смотрела, как гнутся под ветром деревья на окраине леса, как добивает октябрьский дождь умирающие травы. Даже Мустанг, которого Лейда, по-моему, специально пустила пастись под моими окнами, не мог выманить меня на улицу. Солнце красило лес в желтые и оранжевые цвета, ветер обрывал листья. Во дворе Лейда стучала в деревянном корыте сечкой – рубила на зиму капусту, я не выходила ей помогать.
По-прежнему каждый день на моем столе появлялась банка с молоком, а по воскресеньям лукошко с яйцами. Я почти не притрагивалась к подношеньям моей чудесной соседки, иногда хлебала скисшую простоквашу, но чаще исправно навещавшая меня Лейда упрямо меняла банку старого молока на банку свежего, утреннего, уверенная, что моя апатия пройдет и я воспряну к новой жизни.
– Вставай, вставай, Вера-девушка, без работы смерть, – напевно исполняла она утреннее приветствие. Я смотрела сквозь нее, вымученно улыбалась, но говорить не хотелось. Нет, могла говорить, но не хотела, сознательно сжимала губы, дура несчастная. Как же мне было жалко себя в эти три недели, что только не насочиняла себе, оставаясь одна, стыдно вспоминать.
Работа! О какой работе говорила эстонская бабушка? Тюкать капусту, убирать в хлеву – ради этого была рождена на свет? Лень обволакивала меня, как заморозок осенний цветок. Я похудела. Сухая и звонкая, лишенная надежды снова быть нужной кому-либо, я дошла до крайней степени отчаяния-безумия.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу