Осторожно, удивляясь неизвестно откуда взявшейся кошачьей мягкости и сноровке в себе, взяла его на руки, дала сосок, и он принялся бойко и независимо сосать, втягивать в себя молоко, и в этой независимости особенно остро проступала полнейшая его беспомощность, и волна нежности и горечи, сладкой и неизведанной, прихлынула к ней.
Я лежал, почти не дыша, в темноте, чувствуя, что все мое лицо увлажнено слезами.
Ссорился с ней нередко, но только для того, чтобы убедить себя, что не совсем уступчив. Иначе мне казалось, что она со временем просто перестанет меня терпеть. Потому-то и ссоры были настолько бессмысленными, что в следующий миг уже невозможно было вспомнить, по какому поводу они возникли.
Иногда я пугался всерьез мысли, что без нее буду вычеркнут из жизни. Это подозрение в почти наркотической от нее зависимости заставляло меня быть несправедливым к ней, хотя, честно говоря, более несправедливой, говорящей назло и явно наслаждающейся этим была она. В этом деле ей не было равных.
В эти дни он вдруг понял: моя беззащитность перед костоправами еще больше привязывает ее ко мне. Чувствовала, что только она может меня защитить. Могло ли это утешить его или хотя бы утишить? Мужчины, выпив, начинали хвастаться своими победами, но вскоре раскисали, приходя скопом к одному и тому же неутешительному выводу, что женщины обладают разрушительной силой и только они разбивают семьи. Я подливал масло в огонь, цитируя о женщине из «Притчей царя Соломона» – «Дом ее – пути в преисподнюю, нисходящие во внутренние жилища смерти».
Был март шестьдесят восьмого, насыщающий воздух слабыми, но подступающими к сердцу, запахами гниения. У женщин под глазами проступали черные круги, подобные черноте пожухшего, еще вчера искрящегося белизной и молодой упругостью, снега.
В каморке раздался звонок. Орман снял трубку и потерял дыхание, услышав костлявый, косой срезающий висок, хрип отчима:
– Мама твоя умерла.
В трубке еще слышалось какое-то хлюпанье, но мучительно сводила челюсть расстановка трех слов, так сводит с ума застрявший в мозгу занозой вопрос: «Мама твоя умерла… Почему не «Твоя мама…», почему «умерла»? Остальное я помнил, как бы время от времени приходя в сознание. Жена держит его за руку. Что я тут делаю в пропахшей мертвечиной и потом толпе в какой-то заслеженной грязью кулинарии? Куда нас несет в разваливающемся от старости такси по страшным колдобинам, встряхивающим неизвестно где находящуюся в эти мгновения мою душу?
Пустые улочки родного городка казались нескончаемыми аллеями кладбища. До слуха доходило лишь карканье ворон. Я даже не узнал дом своего детства. Все было бессмысленно. Крышка гроба во дворе. Тело матери, лежащее почему-то на раскладушке. Нелепый стул, на котором я просидел всю ночь, вглядываясь в такое непривычно спокойное лицо матери. Вокруг скользили беззвучные тени, и дом, долженствующий быть крепостью, напоминал проходной двор.
Я и сам не помнил, как ухитрился выскользнуть в одиночку и спуститься к реке, столь много значащей в его юности. Сидел на каком-то заледеневшем камне. Река расползалась льдинами, как дурной сон, как сама бессмысленность существования и уничтожения, могущая в единый миг всосать восковую плоть, называемую человеком. Только бессмысленность этого всасывания и забота о том, что маму-то надо похоронить, спасали от сладкого желания броситься в это ледяное быстро уносящее крошево.
Разве Шопенгауэр не подхватил слова, вложенные Гёте в уста Мефистофеля, чтобы на этом построить такую в этот миг льнущую к моей опустошенной душе теорию о том, что жизнь вообще ошибка природы: «Я дух, все отрицающий, и, поступая так, бываю совершенно прав, потому что все существующее кончает непременно погибелью, вследствие чего лучше было бы, если бы оно не существовало совсем».
Потом была яма, сами по себе текущие слезы и чувство стертой начисто жизни. Вот и приспело время говорить «Кадиш». Было ли это и вправду Высшим призрением, но слова выплывали из размытого беспамятством сознания ясно, четко, без единой запинки.
Не желая ничего брать из дома, я дождался, когда все ушли, извлек из-за перекладины буфета заветные бумаги отца и вложил их в пазуху точно так же, как бабушка вкладывала туда маленький свиток Торы.
В одну из ночей снился мне нескончаемый сон, из которого не было сил вырваться. Светлеет, светает, сверкает, глазам больно. Да это же медь и солнце, музыка, демонстрация, и я сижу на папиной шее, вижу лишь затылок. «Папа, поверни голову, я видеть тебя хочу, я тебя никогда не помню, ну, па-а-апа, повернись, миленький, я же тебя больше могу не увидеть никогда, слы-ы-ши-ишь?» Смеется отец, вполоборота повернув смуглое свое лицо, зубы радостно сверкают. Смеется и удаляется.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу