Косвенно, не упоминая Его имени, он пытается всяческими уловками доказать, что Бог это порождение нашего страха перед смертью, но понимает, что наше одиночное существование на высотах, порождает думы о Нем.
На следующий день собираюсь назад, на Демерджи Яйлу, ухожу на минуту за кустик. Внезапно старик возникает рядом, в неизменной шляпе с пером: "Что, пугаете разбойников?" Застав меня врасплох, спрашивает в упор и в явно не подходящем месте, как учитель ученика, не очень-то верящего в его выкладки и доказательства:
– Вы верите в Бога?
Но тут возникают Богачев, Игнат, смеясь, перебрасывается со стариком шутками.
Вопрос повисает в воздухе.
Спускаюсь в долину, иду по узкой тропе между двумя горами – Кудрявой Марьей и Лысым Иваном, поднимаясь в сумерки на знакомое плато, вижу вдалеке наши палатки, пустые, застегнутые: Толя уехал в Симферополь болеть за свою жену, поступающую в пединститут, и мне долгое время предстоит быть на горе одному.
Лежу в полнейшей темноте палатки, треугольник входа серебрится лунным светом, и в нем мерцает смеющийся старческий рот Ковалевского, за ним реют какие-то невнятные метафизические покровы мира, разрываемые сухими истлевшими ребрами, но все это оттесняется живой водой женских лиц.
Юношеская тяга к метафизике – как оправдание стеснительности перед живой прелестью женщины.
Я погружаюсь в сон, как ныряю в море, я плыву, я стараюсь оторваться от кого-то, кто настигает меня – мой враг, мое сомнение, моя боль, моя женщина.
Девочка, плыви назад, тебе нечего делать в этих гибельных водах, на этих разреженных высотах. И ее виноватую улыбку относит течением в забытье.
Утренняя молчаливая молитва гор и моря: быть может, весь иудаизм – жажда перевести такое ослепительно-радостное утреннее пробуждение природы в чисто духовное переживание?
И я умываюсь холодной водой из бидона, пью чай, прочищаю горло строками Блока:
Я встал и трижды поднял руки.
Ко мне по воздуху неслись
Зари торжественные звуки,
Багрянцем одевая высь…
Ухожу один в маршрут, осененный какой-то девственной не боязнью, спускаюсь в обрывы, хожу по краям расселин, сплю, где меня застает ночь, насобирав опавшие листья, и вокруг меня все время стоит чистота, сухой и легкий воздух одиночества: оказывается, на высотах, где живут лишь орлы, можно ощущать себя по-домашнему.
Здесь и вправду иная жизнь, не смешиваемая с той, что внизу, и заброшенные в чаще источники под полугробницами-полуалтарями Ай-Андри и Ай-Анастаси – вот символы этой жизни, а не замызганные овечьим стадом корыта ниже по склону. Они хранят печаль вечности, эти источники, подернутые зеленой ряской, неподалеку от прозрачной, уже начинающей поигрывать своей мощной рясой вод, текущей между камнями Улу-Узень. И я подолгу сижу над струнным ее течением, и вокруг меня трепещут полуденные тени, таящиеся, юркие, прячущиеся с приливом солнечного света, как рыбы, под камень, ящерицы в кусты, и мне так ясно в эти мгновения, что вся наша жизнь это игра в прятки с тенями.
Вода Улу-Узень чиста и сильна до того, что падающей своей струей сама себя вышибает из кружки, а прикоснуться к струе ртом и вовсе невозможно. И зной полдня и холод кинжальной струи в одиночестве гор обозначает удивительный миг в моей жизни, ее пик, безмолвие, печаль, ибо я знаю, что это уже никогда не повторится. Меня не тянет вниз, в плоские долины жизни. В эти мгновения я точно знаю, что должен жить на этих высотах.
Сколько же мер свободы и одиночества будет мне еще отпущено в подарок до того, как снова окунусь в суету и мелочь, как окунаешься в воды у пляжа, в которых плавают окурки, бутылки и обертки; до того, как снова столкнусь с зеленщиками, которые оперными голосами выпевают свой товар, улыбаясь им, ты ощущаешь себя равно с ними ничтожным; до того, как вернусь в червеобразные ходы городских улиц, где обжигающее лезвие летящих сверху вод будет казаться сном иного мира, который уже в эти минуты гнездится во мне и устраивается навсегда памятью лучших мгновений жизни.
Никогда позднее пища, которую я сам для себя готовлю, не будет мне так во вкус и впрок, никогда позднее тело мое, круглые сутки пребывающее в одних плавках под солнцем и звездами, не будет таким неимоверно легким и сухим.
Иногда приходит пронзительное – чувство до существования, в лоне природы, приходит отгадкой самой жизни, которая зарождалась, обретала плоть, пульсацию и, оборвав пуповину, ушла в мир, но рубец обрыва ноет всю жизнь тягой возвращения в безбрежность бытия. Именно здесь, в горах, безбрежность ощущается особенно остро, ибо налицо, отчетливо одинока, сокровенно прислушивается к самой себе. На миг ощущаешь возвращение к единому целому как некую репетицию последнего слияния, и нет в этом ни грана от смерти и тлена, и все же становится не по себе, и я начинаю суетиться, греметь бидонами, варить который раз макароны, заправлять их томатной пастой, чтобы услышать свое самое будничное присутствие в этом мире.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу