Дневная лампа погасла. Все, за чем он пришел, состоялось, стылая кровь заиграла в ногах. «Исчезнешь потом. Если вернешься, с тобой обойдутся, как с коброй, возомнившей, что ей снятся бросок и укус». — «Я не вернусь». Епископ воздел руки, его ладони фосфоресцировали. Левой рукою без циркуля очертил в воздухе круг, правой вовлек в него желтый крест. «Иди». Хачатур Абовян перекрестился и вышел.
В крепостнической темени отворил он дверь дома, затопил печь, предоставил ей справиться с весеннею зябкостью. В тепле разомлел, но дремоту стряхнул и накрыл на стол со значением, точно собрался пировать перед немигающими очами. На выскобленных досках в простынке лаваша — сыр крестьянских забот, живая жизнь молока, возле которой, в глиняной расписной тарелке, разноцветные сласти оголодавших мальчишек, китайской грамоты терпеливцев, залетный турок сахарил на базаре, посыпал корицей. Рахат-лукумные кубики, киннамоновы булочки, склеенные медом орешки продавал безбарышный кондитер, для гортани вино из кувшина, сколько ни откладывай, время выпить настанет, из глиняной чашки, дерптского студенческого подношения. Отцовский дудук на войлоке в ларце, бесхитростная народная дудка, а голос бархатный и продирающий, ласка и стон, кто из людей своим голосом мог бы так петь, околдовывать, замаливать, убеждать. Та, в лиловых шелках, у которой один тембр для постели и для погребения любовника, при посторонних оплакать, чтоб сквозь рыдания, не будучи помехой горю, прорезался и высверкнул канон, древнее правило жалобы, из него — снова чувство, не в этом ли вообще задача. Посидел, выжидая окончание мелодии, свеча будет гореть до утра, каплет воск, любезное это ночное потрескивание, на севере, что ли, на юге. Саван, купленный у бородатого купца в Карсе (руководимый наитием, на рынке невзначай спросил, тот вытащил из ниоткуда сверток), впрок потаенный в шкафу, миртовыми проложенный листьями в надежде выветрить поселившийся в нем запах тления, саван извлек ближе к рассвету. В разглаживании полотно не нуждалось — разравнивай или комкай, в неизгладимом порядке возникали на нем шестьдесят четыре белых шахматных клетки. Перья, чернильницы с красным и фиолетовым были в пенале. Каллиграфически он вписал шесть суждений в шесть черных, в шахматном смысле, полей, черных и на белизне савана.
Первое суждение было вписано в поле cl и называлось «Муэдзины».
«Константинопольская жизнь подарила мне двух муэдзинов в ночи, одного за другим. Я еще не был научен, что религиозная служба это соблазн, владетель холода отравил меня знанием. Петлистой тропой подбирался к ночи, пробуя, как пробует воду несмелый купальщик, ее зимнее тело, и вдруг резко и страшно, обнаженным броском протыкал, точно девственницу, дабы затем дрожать источающе. Звук, коим старец брал ночь, был надменный и льстивый — пронзительный; щербет, связавшись с муками яда, плел приторную сеть для уловления сокрытых имен, всей конспиративной их вереницы. С откровенностью, которой дотоле не встречал я в людях, разрывал он поющие норы своего лютострастия. На гребне молитвы, в морозном парении, над минаретом и вровень со звездами колыхалось, дрожало синее серебро, а честолюбие муэдзина полагало добычей своей небеса — его обязанность была уже в том, чтобы заманить их в капкан, напитав звонкой похотью. Сны не спускались ко мне, прежде чем он разбивал студеный хрусталь. Возбуждение терзало хором заголяемых призраков, бесноватых и нежных, фантомы искали ввести в толк своих игрищ, подернутых жестокой истомой. Безудержная растрава звала бродить по крышам, по лунным путям. Я припадал к окну, наслеживая дымные дорожки, оставленные в небе его исступленной мечтательностью, в эти минуты так поступали тысячи мужских насельников оттоманской столицы. Женщины томились тайно, со свойственной мусульманкам боязнью выдать отприродную греховность своего происхождения и состава, но сообщничество, превращавшее всех нас в послушников, было могущественней преград меж полами. Его прогнали в середине марта, старикан баловался ростовщичеством и трясся, когда мимо сновали красивые молодые ремесленники и студиозусы медресе. Дешево отделался, сохлый пень, хмыкнул знакомый башмачник. А второй муэдзин посейчас дерет луженую глотку. Триста шестнадцать из числа обитавших в Константинополе иноверцев обратились в ислам за недолгий срок чародейства первого муэдзина. Второй не был замечен зато ни в чем недозволенном».
Следующее суждение было вписано в поле f2 и называлось «Лягушки».
Читать дальше