Но тут неожиданно из глубины автобуса позвали: «Сте-па-а». Вздрогнул, оглянулся торопливо, сразу не находя знакомого лица и оттого теряясь. А Милка, давняя любовь, сидела, оказывается, за его спиной, но поди признай ее в этом птичьем новомодном обличье. Прежние латунной рыжины волосы ныне словно бы осыпаны остывшим пеплом (покрас такой) и высоко начесаны над мелконьким лбом; обычно блестящие глаза вылиняли и, обведенные зеленой тушью, выглядывают зверовато и кажутся выгоревшими до пустоты; и только нос, остренький, припудренный, с круто вздернутыми черными ноздрями, — ранешний, Милкин, независимый. Внимательно просмотрел Степушка давнюю любовь и невольно решил: его жена намного красивей. Эта мстительная мысль успокоила его и возвысила в собственных глазах.
— Чего уставился, забыл?
— Ладно, чего там… Не думал вот так увидеть.
— Брат мой, — зачем-то соврала Милка прыщеватой соседке, затеивая странную игру, и открыто подмигнула Степушке. — Братишка двоюродный. Женился тайком и на свадьбу не позвал.
— Знаем таких братишек. До первого пузыря, — безразлично откликнулась девица и продолжила, видно давно затеянный, разговор: — Ты чего парня-то вчера избил? Ведь Нюрка сама позвала.
Их спутник, рослый малый с жидкой прямой волосней на плечах и квадратным подбородком, часто играл скулами, словно копил злобу, и отзывался нехотя, сквозь зубы:
— Я не бил, я робкий. Только раза и дал по пачке.
— Нарвешься когда-нибудь…
— Я-то? Не-е… — отвечал с ухмылкой, но густо опушенные глаза сквозь ресницы мерцали холодно, с затаенной угрозой. — Я примерный. Но Нюрке тоже надо бы свесить.
— Нюрка стоит. Из маленькой гниды большая вошь…
— Прибаутки знаете?
— А что… Она такая, по матери видно, что сволочь, — кричала на весь автобус Милкина подруга. — Значит, порвал?
— А чего с ней… Она только целоваться умеет, а мне больше надо.
Разговор тянулся необязательный, но полный тайных многозначительных намеков: знать, та, прыщеватая высоколобая девица, имела на парня виды и привлекала к себе вниманье. Степушку она не замечала, проникала сквозь траурно обведенными глазами, да и Милка отчего-то сникла, словно бы вовсе забыла о встрече, а он не напоминал более о себе, чуть отодвинулся, сзади рассматривая пепельно-седую копну волос, похожую на хитрое птичье гнездо. Казалось возможным снять его без усилий, и тогда голова останется беззащитно голой и ушастой…
Наворочают же такое, подумал с усмешкой, заметив в волосах сенную паутину. Как и спит только, на полене, что ли?
Два старика качались позади, и видно, громкий разговор разбередил их. Один — белобровый, сухонький и прямой, как гвоздочек, все пытался сбоку заглянуть рослому парню в глаза, с усильем выворачивая шею, а другой — рыхлый, с багровым отечным лицом, сидел на дерматиновой подушке, отвалясь, и подначивал соседа:
— Как же, воспитай нынешних. Вон волчище какой. Сам кого хошь воспитает.
— Раньше-то мы сызмальства к труду приставали, а ныне долдоны-то как… Уж детей пора ковать, а они все за партой. Деревья в лесу разные, не то люди. А чего, спрашивается, в науку толкать, если бестолочь? Бандитов и ростим…
— Балуем мы их…
— Сами виноваты, — настаивал белобровый, накаляясь.
— А чего виноватиться? Вон какой охламон, с ним управься поди. Даст в рожу — и умоешься, — упирался рыхлый с постоянной безмятежной улыбкой на лице. Но тот, гвоздочек, вдруг вскипел, ворсистую шляпу сбил на затылок, обнажил на распаренном лбу тройную багровую морщину, разделенную наискось белым корешком шрама: «Не… я еще могу раза дать. И с копыток долой». И не попрощался, суетливо засовался меж Степушкой и тем рослым откормленным парнем, оказавшись где-то под мышкой, поочередно пронзив взглядом каждого. Недавние столь угрозливые слова его показались такой наивной детской похвальбой, что Степушка невольно улыбнулся, по-доброму оглядывая шустрого старика. «Отбойный папаша, — веселея, подумал он. — Значит, раза даст, и с копыл долой. Шустряк». И, сам не зная отчего, вдруг напружинился, прогнул спину, вовсе загородил и без того узкий проход.
— Ты, слизень, — больно толкаясь локтем, вскричал старик.
Все повернулись в их сторону, и Степушка смутился:
— Ну чего, чего вопишь… Я же ненарошно. Режут, да?
— Я бы показал тебе кузькину мать, — бормотал старик, пробираясь на выход. — Жаль, остановка.
Последние слова больно ущемили Степушку. «Тюрьма, что ли? И не шевельнись. Назло я, да?.. Лезут в душу, распроязви их в печенку», — ворчал обиженно, с тоской проглядывая в окне серую городскую окраину, казарменный строй брусчатых домов, чахлое болотце позади, с редкой ревматически изогнутой сосной, по самую поясницу заваленной всяким житейским мусором. «Чего запехались, чего видят? Киснут посреди гнили», — вдруг с неведомым ранее презрением подумал он о людях, покидающих автобус. Себя он уже выселил из этих мест, забыл, как сам провеял три года на болотистом речном берегу, подчинившись заводу, его мерному накатному гуду, казарменному запаху общих коридоров и уборных, густо засыпанных хлоркой, и вот этим улочкам, которые десятилетиями заваживались опилками и потому ватно проминались под ногой, скрывая под собой бездонную болотную хлябь. Степушка словно бы забыл, что и ему пора выходить, и тупо разглядывал жидкий ручеек людей, осторожно льющийся по замшелым мосткам в две доски, невольно высматривая знакомых. «Наверное, первая смена отбарабанила».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу