— Маруська, ты пошто на скотный не вышла? Поставлю баранку, ведь прогрессивку скинут.
— А ты, бригадир, свою толстомясую поставь. Я вон всю ночь теленка принимала, еще часу не сыпывала. А твоя благоверная болет если, так пошто вечерами сено с реки на себе, как кобыла хороша, таскает. Тут она не болет. Думаешь, мы слепые, думаешь, мы ничего не видим, думаешь, мы безмужние, дак на нас каждый ездить может?.. На-ко, выкуси, — показала фигу и ногу вперед выставила, приготовилась к долгому спору. Но тут из-за крайней избы вышел Радюшин и попался на глаза Маруське. — Вот и председатель тебе скажет. Николай Степанович, голубчик, да што же это деется, мы же не лошади, чтобы на нас денно и нощно ездить. Совсем на шею сели…
Бригадир, заметив Радюшина, сразу зашел в дом, а Маруська все продолжала что-то кричать на всю деревню, уже совсем непонятное, потому что торопилась высказаться разом. Радюшин постоял у ручья, потом махнул рукой: «Ладно, после разберемся» — и пошел на ближние покосы, а вслед еще неслось:
— Вот так всегда, в глаза открыто ничего не скажешь.
Вот уже обобщила… Ой люди-люди, усмехнулся Радюшин и тут же отвлекся. Легкий напряженный гул донесся до деревни, похоже, что по реке спешит моторка, но вот звук стал четче и гуще, вскоре накатился на деревню, полонив ее, стекла в избах звякнули, вызывая жителей на аэродром. Улицы ожили, стар и млад встали на горбатых дорожных изгибах посреди деревни, не двигаясь далее, за околицу, так уж принято здесь, приставили ладони к глазам, высматривая пока крошечные фигурки. Некоторые вдруг всплескивали хлопотливо руками, спешили к прибывшим, суетились около, отнимая чемоданы и сетки, и тогда по всей деревне из уст в уста неслось радостное и немного завистливое:
— Венька-то Окулькин опять накатил. Форсистый парень, на пароходах ходит. Матери-то счастье. Совсем одиноко живет.
Радюшин стоял на самой околице, на крутом выкошенном бугре. Здесь ветер был смелее, он чесал волосы на лоб, кидал на глаза. Радюшин до слез пристально высматривал среди пассажиров «начальника рыбкиной конторы», но того не было. Председатель еще потоптался, разглядывая деревню. Под прощальным августовским солнцем она казалась совсем новой. А вокруг цвели поздние клевера, оранжевые бабочки качались на вялых фиолетовых цветах, отряхая желтую пыльцу, дурманно пахло диким луком и полынью.
Гнедая лошадь хитро, боком придвигалась к стогу, хрупая жесткую отаву. Кругушм глазом гнедуха косилась на Радюшина, не пугаясь, а остерегаясь того. Ей хотелось терпкого сена, завяленные солнцем клеверины заманно шевелились на ветру. Радюшин пугнул лошадь, руку запустил в стог, чтобы проверить, не горит ли он. Травины, словно живые, щекотали кожу, цепляясь за волос. От этого касания становилось легко, тягость в душе мешалась с теплым пахучим воздухом и растворялась в нем. Радюшин опал боком на пологий склон, приложил ухо к кусачему сену, прислушался. Жарко и хмельно дышал оттуда, из самого сенного сердца, кто-то живой и добрый. Радюшин опустился на стог, цепляясь рукой за подпору, скатился к подножью, и тут разум его сдался, не смог противиться сну. И даже там, во сне, кто-то тепло и влажно дышал в ухо и шершаво перебирал волосы. Радюшин еще во сне пытался снять с себя надоедную тяжесть и не мог, а потому насильно выплыл из забытья, а открыв глаза, увидал бархатные сивые лошадиные губы, которые щекотно слюнявили ухо и дышали жарко прямо в лицо.
Степушка вставать не спешил, ведь если в отпуске не поспать, тогда, где и отлежаться еще можно. И пока мать не стащила с него одеяло, он бездумно глазел из глубокой перины на крашенный синькой потолок. Сквозь прищур глаз потолок казался огромной картиной, где сквозь смутную пелену проступали вдруг неожиданные лица, лошади и всякое страшное зверье. Вот так, рассматривая потолок, можно было лежать до невозможности долго, но тут пришла мать, стянула одеяло и скомандовала:
— Вставай давай, чай совсем простыгнет. И обещался мне за сеном для белеюшек съездить. — Тут же и в простенок забарабанила поленом, специально для этой цели в углу хранится. — Брательник Михайло, поди, давай чай пить, если хошь.
Самовар расшумелся — хозяйкина натура, — обнимая паром пузатый фарфоровый чайник. Из носика звонко тенькала вода на медный поднос, солнечные пятна пронзительно светло плавали и на подносе, и на самоваре, отражая куцую кривую кухню, горбатую печь и Степушкино длинное, во весь никелированный бок, лицо. Степушка скорчил рожу, и двойник в самоварном солнечном зеркале тоже совсем по-мальчишески скривился. Бывало, в детстве Степушка страшно любил строить перед самоваром рожи, пока не получал от Параскевы по уху. А нынче Степушка был уже в женихах, мать перерос на целую голову, да и Параскеве было не до сына. Она думала какую-то свою думу, качая крупной головой и потирая ладонью седые волосы. Дядя Михаил, мешковатый и сухой, макал баранку в стакан и потом обсасывал ее, шумно запивал чаем. Сегодня он был еще тих, чувствовал недавнюю свою провинность и потому отмалчивался, чтобы не вызвать Параскевина гнева.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу