У нас уже постели развалены ко сну, я выкуркиваю из одеяла и масляным сонным взором провожаю каждый мамин шаг. Ширкают её валеночки, льется вода из рукомойника, погремливает таз в углу, шуршат, голубовато искря, волосы под гребнем, мамина изгибистая тень кочует по избе, странно переламываясь от стены на потолок, когда мама вздымает руки и бережно, чтобы не повредить прическу, натягивает форменное платье, и грубое сукно льнет к белой сорочке; сестренка уже давно посапывает, свернувшись крендельком на маминой кровати, мне смутно виден лишь русый затылок с тощей косичкой. Тщедушный огонёк жирничка меркнет, трепещет, готовится умереть; я не хочу спать и с какой-то тревогой жду мгновения, когда мама задует перед уходом коптилку, и глухая смоляная темь полонит наше житьишко, и сколько ни ширь тогда глаза, не наищешь и соринки света, словно бы потолок окончательно сомкнулся с полом, иль сунули тебя в глубокий погреб и уконопатили наглухо крышкой. И отчего-то так страшно закрывать глаза, и потому с напряженным сердцем слушаешь, как с унывным плачем закрылась за мамою дверь в сенцах, закряхтели ступени крыльца, стукнула калитка. Зачем-то ещё продолжаешь ловить с улицы неведомые поздние звуки, — скорканье, клацанье, лай и скрежет, — людские голоса, скоро стихающие мамины шаги, — и не догадываешься, что уже беспробудно спишь.
А маме-то каково, ей же целую ночь до шести утра придется сидеть у коммутатора, дергать длинные шнуры, похожие на змей, «алекать», отвечать далекому, невидимому человеку мягким, слегка надтреснутым от усталости голосом: «Даю связь. Подождите минуточку. Сейчас соединю. Алё, говорите. Куда-то вы пропали». И так с вечера до полуночи. Иль целую ночь. Тридцать лет. Но никогда мать не отрубилась, не выдала раздражения, печали, своих забот, плохого здоровья, но всегда была ровна, уважлива, отзывчива на просьбу, неисповедимыми путями из морозного неприступного далека, из занесенной снегами ночной враждебной тундры добывая зыбкую ниточку связи, готовую каждое мгновение прерваться. Мамин сердечный голос знали все в районе; связистку Тоню уважали и почитали за душевность, мягкость интонации, потому что за каждым звонком она видела не «абонента», а человека в его стесненном положении. Но от наушников, от мельтешения гибких шнуров, мелькания рук по коммутатору, будто шесть часов без пересменки вывязывался невидимый ковер, голову заливало свинцом, мысли растекались, в глаза словно песку насыпано, ныли плечи и спина, тосковало в груди, нервы от постоянного напряжения скручивались в узлы (ведь каждому надо угодить, не промедля), — и не случайно телефонистки выходили на пенсию на пять лет раньше.
Когда Васька ещё не появился на свет, я, бывало, частенько прихаживал к маме на почту; у мамы на работе тепло, жар волнами накатывается от тренькающего и погуживащего телефонного щита, и тельце мое, скоро нагревшись, как-то безвольно осаживается, растекается по сидюльке, голову мою пригнетает, клонит к полу неведомая сила, и я сквозь сизый легкий туманец ещё какое-то время с интересом наблюдаю, как летают мамины руки, будто чайки-моевки, к вспыхивающим огонькам, упруго, с вжиканьем впиваются наконечники шнуров в гнезда, и от этого клубка шипящих и шуршащих змей, от мерцания множества зеленоватых огоньков скоро начинает рябить в глазах, и я, поклевав носом, невольно, лишь на минутку, смыкаю отяжелевшие веки, прикладываюсь щекою к стулу и тут же сладко засыпаю, под неведомо когда наброшенным на меня почтарским шубняком.
«Володя, вставай», — вдруг слышу издалека, совсем из другого мира мамин голос. Я с трудом раздираю слипшиеся веки, и вдруг вижу склоненное осунувшееся мамино лицо с резкими от бессонницы скулами, провалившиеся черные обочья, розовые нити в глазах, пониклые поблекшие губы. Но я сразу взбадриваюсь, будто и не спал, надергиваю кацавейку, перешитую из маминой пальтюхи, и мы ночной безлюдной улицей под шуршащими небесными сполохами хрустящими от мороза мостками спешим домой, в эти минуты особенно близкие друг другу. Я пусть и маленький, но уже мужичок, мамин охранитель и помощник.
* * *
Но утром, кисловатым запахом опары, не опахнуло мой нюх, значит мама не затворила тесто, как вернулась с почты, и, пожалуй, впервые не отпробовать мне в день рождения не только горячего пирожка с тяпаными жареными волнушками, воложного колобка иль нарезного пшеничного калачика, но даже простой дижинной шаньги, когда на сканую тонкую житнюю корочку наливается жидко разведенная на сметане ячменная мука. Как вкусно макать дижинную хрустящую шанежку в растопленный шипящий маргарин. Только вспомню, так слюнки и потекут.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу