Порядки были тогда в стране суровые. Но они не подвергались сомнению. Я ни разу не слыхал ропота от взрослых, каких-то мстительных пересудов в сторону властей. Все, даже дети, понимали: России надо непременно, без прометки и волокиты, восстать из пепла и на благую задачу изымались усилия каждого из нас. И это не считалось тяжкой повинностью, несносимым оброком. Непосильную лямку тянул каждый с неугасимой надеждою, что вот скоро все выправится в стране, вздохнем спокойно, в полную грудь, заживем сыто. И потому даже на убранные поля нельзя было «покушаться». Их усердно «зачищали» школьники и сдавали колоски государству. Потом запускали коней на выпас копытить землю. Самовольник же, покусившийся на колхозный колосок, мог легко угодить на полевого сторожа, а после твое будущее зависело от его милости. Взрослых и под суд подводили, а с мальца что возьмешь: ну турнет, ну плеткой огреет по ватной пальтюшке для острастки лишь, невольно прижаливая, ну ухо надерет. Эко диво. Да кто мальца не учит? Разве что совсем душевно ленивый. А ты не попадайся. Живи по приговорке: «Украл, не поймали — Бог подал. Украл, поймали — судьба подвела». Не тот вор, кто украл, а кто оплошал. Да и не за чужим ползали, а за своим; земля-то Божья, а значит общая, и нет тут никакого греха, остуды для души. Родители нас не спроваживали на этот рисковый промысел, но и препон не ставили.
Тут ещё и игра была, кто кого облукавит: да, ты, сначала поймай, а потом и гоношись, выхаживайся над малым. Мужество проверялось и норов; это, братцы мои, словно к поганому немцу в тыл сползать на разведку. Вот мы, дети, и проникали через изгородь в легких сумерках, когда еще различима стерня, ползали на коленях, ворошились на сжатом поле в пелеве и соломе, как мышки-норушки, подбирали в коробейку усатые колючие колоски. Порою не удержишься, тут же обдоишь колосок, сунешь горстку зернеца в рот и давай дробить зубешками. Тут же шершавая ость-злодейка к языку прилипнет иль к нёбу, — и ну гнетить, и мучить рот, а того хуже, если в глотке застрянет.
В сенях под лестницей у нас хранились жерновцы. Я уж и не знаю, сто?ит-нет описывать их устройство, но предполагаю ныне, что подобным простейшим способом добывали мучицу наши давние предки-русы лет тысяч пять тому назад. Мешки хлеба из корзинки усатого ячменя не надерешь, но на колобочки иль «шти» пустоварные, — добыть можно. Весь механизм: два тяжелых плоских камня, водруженных друг на друга, и ручка. В отверстие сверху всыпают горсть зернеца, крутят за ручку верхний камень и истирают жито в муку. Из этой мучицы и испекла мама уезжавшему сыну житнюю кулебяку со щукой.
Если был жир-маргуселин или маргарин, то мама из житней муки заворачивала на скорую руку воложные (сдобные) колобки и калачики, иль пекла шаньги дижинные и крупяные, порою готовила в чугунке «шти пустоварные»: это мука житняя, сваренная в воде. В похлебке, по крайней бедности хозяев, не плавало ни жиринки. Эти щи-«помаковка» особенно вспоминаются и поныне; они были хороши (для нас) с тертой редькою, их чаще всего не хлебали ложкою, как обычный суп, но макали в миске куском хлеба.
* * *
Пожалуй, этим же летом, иль чуть погодя, но просторные сени, из которых были двери на обе половины дома, стали причиною глубокого и долгого раскола: бабушкин двор в короткое время «разделился наполы», и уже никогда не воссоединился душою.
Нет, того открытого раздора, чтобы всю свару и голку выплеснуть на улицу, — такого не случилось. Никто со стороны не пересуживал, не влезал в тихо тлеющую ссору, чтобы помочь: двое дерутся, третий не встревай. И деревенские родичи тоже не совались выпрямить кривое, ибо дочь замужем — отрезанный ломоть. Они и прежде-то не особенно гостились, и я не помню, чтобы дедушко Семен Житов хоть однажды принял стопарик винца на другой половине. Но чувство не замирающей неприязни и обиды в мамином сердце осталось до конца дней.
И дело даже не в том, что Валерий женился, скоро пошли дети и невольно пришлось потеснить невестку. Дядя решил из сеней выкроить комнатку для родителей, а вдове посоветовал дверь выставить на улицу из боковушки. Мама в штыки, мама в слезы, нервы закипели, мама потеряла голову. Горькие ее мысли были понятны каждому в околотке: нет бы помочь вдове, так её, живую, хотят закопать в землю. И некому пожалеть безмужнюю, но всяк норовить пнуть да унизить. Шурин стал лепить покои родителям, не посоветовавшись с невесткою, как бы была для него вдова пустым местом; и жена его, Маргарита, краснощекая, веснушчатая «кубышка», отчего-то сразу пошла в штыки на свойку, загрубилась, принялась попрекать ее сколотным; дескать, нагуляла, притащила в подоле с улицы, а мы из-за нее, дескать, теснись в одной горенке. Однажды, проходя мимо, зло пихнула маму плечом на заулке, обозвала старой потаскушкой и ушла. Мама упала в сугроб, застряла руками и долго не могла выдраться из снега, а после долго сидела на мостках, обвалившись спиною о калитку, — и плакала, уливаясь слезьми. Её никогда в жизни не обзывали так грубо. И Валерий, узнав о случившемся, жену свою не окоротил, не прижал сутырливой язычок, но сразу взял ее сторону.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу