«Эврика! Ну, что же? Теперь я независим от согласия натуры! Я могу быть чем-то вроде фотокамеры. Да здравствует Болотников!» Мой учитель, которого я хотя и явно превзошел, но преклоняюсь перед ним. Открыл он мне ведь явно очевидное — но почему же я сам об этом не догадывался? Учитель — он в этом и УЧИТЕЛЬ. Он просто меня разбудил! И еще, наверное, несомненно «помог» мне лагерь, где годы и годы я тушевал «карточки» зэков.
И теперь моя коллекция зарисовок любых понравившихся мне женщин, их «типов», типажей стала стремительно расти. Рисунок ведь — «три четверти живописи», и это были сладостные заготовки. Почти всякий день я возвращался с уловом в сетях памяти и рисовал, рисовал, рисовал. Вот подписи к моим находкам: «Блудница», «Старая гетера». Вот: «Купчиха», «Слониха-щеголиха». Это: «Кармен». Это: «Мясной отдел». Тут вот: «Порок»! Тут же: «Вампир». Еще: «Дура», «Антилопа».
Рисовал и рисовал, словно утоляя свою изголодавшуюся утробу. Пока я делал рисунки и наброски, но в уме уже сладостно держал картины, большие, в багетах, и даже уже подбирал названия, циклы. Допустим, на античные сюжеты: «Мессалина», «Клеопатра», «Вакханки», «Венера и амур». Было, но я-то ведь сделаю-напишу по-своему, «так, как, может быть, никто еще не писал!». Сколько всего «Похищений Европы», а я могу совсем по-иному. Или вот: «Ева» или «Гера-Юнона»! «Рождение Афродиты». Понимаете, написать «РОЖДЕНИЕ АФРОДИТЫ»!
А кроме того, мне хотелось писать женщин на пляжах, в банях, в муках рождения, и даже — вот ужас! Разврат! — может быть, в гинекологическом кресле! Я хотел писать в том белье, которое французы называют «интимным». Во всех этих резинках, подвязках, пристежках, трусах, панталонах, корсетах, в бикини и в мини. К этому стремились художники и до меня. Тот же Лебедев написал множество розовых мордастеньких работниц в разноцветных трусиках. И что мне Лебедев? Хуже я его, что ли? (А теперь самое тайное.) Я хотел писать женщину отдающейся, наслаждающейся, бесстыдной, развращающей и развращающейся, писать нимфоманок, лесбиек, женщин с комплексом Пасифаи — жены царя Миноса, родившей Минотавра! От быка!
Пухли папки моих рисунков, эскизов, набросков. Удачные и не очень. Иные — похожие на шедевры. Шла тренировка моей руки, глаза и памяти, и она говорила: еще немного и пора приступать к картинам, к великим полотнам, которые я, без сомнения, напишу.
Хорошо мечтать. Хорошо развешивать уши от похвал. Хорошо влюбляться юным красивым мальчиком с тугой, комковатой мошонкой. Мальчиком, мающимся по ночам от мучений царя Приапа, что разрешались, чаще под утро, сладостными, освобождающими тело содроганиями. В старое время в состоятельных семьях мудрые родители нанимали мальчику пухленькую чистенькую горничную. Я был не мальчик, и горничной у меня, конечно, не было. Но женщина и во сне теперь не давала мне жить спокойно. Теперь я не был в лагере и все равно не знал, куда деться от уже саднящего душу давления в промежности, тут мало помогала и тусклая лагерная привычка — спасенье всех обездоленных отсутствием женщины.
Зимой и летом было еще так-сяк. Зимой инстинкты дремали. Женщины были закутаны в шубы, дохи, шали. Летом на пляжах и в платьях были доступней для обозрения, и голод мало-помалу стихал, откатывался. Зато как яростно наваливался этот голод, едва мартовские небеса начинали цвести, играть переливами синего, сиреневого, палевого и розового. А в мае бухала, содрогала землю и небо краткая слезно-счастливая гроза! В мае женщины переходили в атаку, снимали пальто и плащики. И тут действительно дурила душу и тело самая невыносимая маета. Не потому ли месяц назван так.
Юбки, кофточки, сквозящие тайнами крепдешины и шифоны! Женщины манили, их глаза, изгибы бровей, губы, улыбки, объемы талий, содрогания бедер — все излучало неведомые, никем не объясненные излучения. И я уже совсем не мог сидеть дома, корпеть в мастерской, неясная сила, глухое томление толкали меня на волю, на улицы, на простор, к НИМ, и целыми сутками, бывало, как одержимый, я бродил, шатался, таскался по городу. С моей дурацкой робостью знакомство с женщинами превращалось в неразрешимую проблему. Я всегда робел женщин, девушек, девочек с детства. Они казались такими холодными, насмешливыми, недоступными. Теперь же моя робость усугублялась еще тремя самыми существенными причинами: первая и главная, главнейшая — мои изреженные цингой, наполовину выбитые, не ставшие с возрастом лучше и красивее зубы. «Эка беда! — хохотнет кто-то. — Пошел да вставил. Все дела!» Не все. Потому что я органически не переносил даже запаха этих клиник, стоматологических кабинетов. Меня сразу клонило в обморок от вида всех этих «новокаинов», щипцов, шприцев, жуткого вида пыточной бор-машины, ее сверлящего нервы, хрустящего ноя.
Читать дальше