Пусть Этны жар в Сицилии остынет,
В моем же сердце запылает ад! [104]
Никто не расхохотался, даже когда испытанный в страданиях, однорукий Тит Андроник, этот новоявленный Иов, находясь в кругу чад и домочадцев, сидя за столом рядом со своей изувеченной дочерью, вдруг разъярился оттого, что его брат прибил муху, – единственное место, запомнившееся мне после прочтения пьесы.
Что ты ударил, Марк, своим ножом?
Марк
То, что убил я, брат мой: это муха.
Тит
Убийца! Сердце мне ты убиваешь…
Мой взор пресыщен видом всяких зверств:
Нет, не пристало Марку, брату Тита,
Убить невинного. Уйди отсюда:
Мы, видно, не товарищи с тобой.
Марк
Увы! Убита мной всего лишь муха.
Тит
А если мать с отцом у мухи были?
Как золотые крылышки повесят
И жалобно в пространство зажужжат!
Бедняжка муха!
Жужжаньем мелодическим потешить
Явилась к нам, – а ты убил ее.
Марк
Прости, – была противной, черной муха,
Как мавр Арон, – и я убил ее.
Тит
О-о-о!
Тогда прости, что упрекал тебя:
Ты, значит, совершил благодеянье.
Дай мне твой нож, натешусь я над нею… [105]
Эта сцена и раньше всегда меня забавляла, однако теперь, хотя я понимал не каждое слово, а общий смысл, она произвела на меня сильное впечатление, я и сегодня считаю, что это одна из самых прекрасных и самых смешных сцен всей драматургии вообще, и ее суть передает только эта постановка, в патетике елизаветинской английской речи, звучащей в устах Лоуренса Оливье, в грандиозно-гротескном сценическом воплощении, которое есть результат безумного театрального решения. Чудовищные эскапады, происходившие на сцене той ночью в Париже, – это был театр, о котором я мечтал, театр, в котором возможно невозможное, театр как зеркало мира, кривое, жутко увеличивающее, но как раз благодаря кривизне и преувеличению правдивое, адекватное реальности; театр как страшный другой мир, в котором только и возможно дать отображение нашего страшного мира. В нем все было бессмысленно и в то же время глубоко осмысленно, мир был сценой, а сцена – миром. И тогда же я осознал, что невозможно и дальше описывать этот мир, как описывал Шекспир, что нужны другой язык, другие средства остранения и искажения, чтобы этот мир изобразить. Я был так взбудоражен, что не дождался конца репетиции. Вышел из театра около трех утра. С той ночи меня не покидало желание написать что-то дикое, гротескное, по-шекспировски сильное, написать пьесу для нашего времени. Впечатление от репетиции «Тита Андроника», видение театра, каким он должен быть, стало тем фоном, на котором разыгрывается мой «Франк Пятый». Действие пьес Шекспира происходит в иерархически организованном мире, так же и действие «Тита Андроника»: император, императрица, их дети, полководец, офицеры, народ; эту иерархию я транспонировал в современность, но сделал основой не государства, а некой фирмы, частного банка: директор, его жена, их дети, прокурист, заведующий персоналом, банковские служащие и клиенты. Кроме того, хотелось пуститься на авантюру – использовать шансон как драматургическое средство. Причем песни тесно связаны с действием «Франка Пятого», без него, само по себе, их содержание непонятно. Но мне так не терпелось выстроить действие, что я начал импровизировать, ничего не записывая. Если у меня появлялся общий замысел, я никогда не писал проспект или экспозицию, так же и у моих рисунков пером или картин никогда не бывало предварительных эскизов. Работать из-за этого труднее, когда я начинаю писать, меня снова и снова куда-то заносит. Но фантазия работает ведь не только ассоциативно, прежде всего она подчинена диалектике, правда в понимании Канта, который считал диалектику псевдофилософствованием, коль скоро она стремится достичь познания только с помощью разума, без необходимой опоры на опыт. Как раз это «мнимое мышление» свойственно фантазии: она выстраивает свои миры главным образом посредством логики, почему она и способна давать изображение не нашего реального мира, а только возможных миров. Диалектическая фантазия не знает предварительного плана и расчета, от тезы она производит антитезу, от нее – следующую антитезу и так далее, или же от одной тезы она растопыривает, как еж колючки, множество антитез. Я писал тексты песен, и, когда прочитал Паулю Буркхарду первую строфу, он сел к роялю и сочинил музыку. Он гостил у меня в Невшателе, мы каждый день ходили гулять через большое болото между Вицвилем и Бельшоссе, вдоль идеально прямых дорог, проходили мимо нескольких тюремных колоний, видели большие и маленькие группы заключенных на равнине; песню Фриды Фюрст мы сочинили после поездки на машине в Ивердон. Всего мы проработали десять дней, за это время я придумал лишь одну сцену, она сложилась быстро, стремительно, на одном дыхании, за несколько ночных часов: супруги Франк убивают прокуриста Бекмана; потом пришлось подправить лишь кое-какие мелочи, стилистические неточности. Самой трудной оказалась покаянно-умиротворяющая песнь, которую воскресший банкир, переодетый священником, поет в то самое время, когда его жена приканчивает умирающего друга-прокуриста, делая ему смертельный укол, – нельзя, чтобы он успел исповедаться, эта женщина не верит даже в тайну исповеди. Я переделал текст одной из песен Пауля Буркхарда, «Молитвы негра», получилось: «Ночь, поздняя ночь, бесконечная ночь…». Он спел «Молитву» с переделанным текстом, аккомпанируя себе на рояле. У меня появилось чувство, что я гнусно использовал Пауля.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу