«Сии птенцы гнезда Петрова»
порхают.
Жизнь идет хреново.
За внучком — дед, за бабкой —
репка, и вождь вцепился в кепку крепко —
«Двенадцать»! Ровно.
(Блок считал —
я пересчитывать не стал.)
Им разрешается по блату
прикладом бить по циферблату.
Часы отсчитывает — с л о в о!
Что ново нам, то вам — но ново,
читатель моего романа…
Однако — рано, рано, рано! —
бежит мой Лев в черновике,
за ним — наряд в грузовике:
«Для правды красного словца,
поймаем зверя на ловца!» —
но убежать герой мой должен! —
и мы процессию продолжим…
Идее предпочтя природу,
очтем существенной — породу
(Петропольской погоды вред
нам оправдает этот бред),
и басню о Петре и змее
мы перепишем подобрее:
дождь, ветр и хлад,
и Годовщина —
достаточная суть причина
концу романа.
Эти метры
пройдем пешком, с дождем и ветром:
он рвет полотнище кривое,
фальшиво и простудно воя,
и,
погоняемые флагом,
уйдем и мы нетрезвым шагом,
вслед за собою —
цель маня…
Кто
в прошлом
вцепится
в меня?
Двенадцать — ровное число,
и стрелки
временем снесло.
1970
ФОТОГРАФИЯ ПУШКИНА
(1799–2099)
Вот сегодня наконец оказалось, что войны еще никакой нет.
А позавчера она разразилась, и еще вчера она, возможно, была.
А сегодня опять «еще не вечер».
А позавчера, «между собакой и волком» (надо же! одним присваивают героя, а другим — «часть речи»…), позавчера в сумерки спустился я с чердака включить на нем свет (он у меня включается внизу), все уже спали, прокрался, включил и вышел на крыльцо, присел покурить. Там я сидел, на крыльце, будто поглядывая на себя сверху, все еще с чердака, что-то там на чердаке не-додуманное додумывая, поглядывал перед собой на эту утрату четкости, будто все, что рисовала нам жизнь за день, из облаков, теней, трав и заборов, все теперь напрочь стерла, размазав своей резинкой: не получилось. Но так смазав белый лист дня, что-то, от спешки, пропустила: то куст выступит неправдоподобно, будто шагнет навстречу, прорисованный с тщательностью до прутика, как вовсе не был он прорисован и при солнце, то цветы вечерние засветятся отдельно, будто поплывут сквозь сумерки… Так я буду сидеть, предаваясь, лепясь снова взойти на свой, теперь уже освещенный верх, впрячься в лямку своего чердака, поволочь его сквозь непроходимый текст. Тут невидимая уже калитка распахнется, обозначив свое отсутствие скрипом, и ввалится вполне видимый мужик, клонясь, как забор, на сторону, расшатывая нетвердой походкой сумерки. «Что-то я тебя раньше не видел», — скажет, усаживаясь рядом, попросит стакан.
Вообще в нашей развалившейся деревеньке (три жилых двора из двух десятков, пребывающих, как в ускоренной киносъемке, в разных стадиях разрушения и разорения) у нас так не принято, чтобы заявляться запросто друг к другу даже днем. Я ему попробую стакан-то не дать, ссылаясь, что все спят, что сам я не пью, опасаясь разрушения своего маленького времени, как раз будто очень захотев подняться и продолжить работу… я ему попытаюсь стакан не дать. Тут-то он мне и вывалит, преисполненный скорби, поигрывая то желваками, то быстроватыми взглядами, то роняя голову, как бы слезу не то смахивая, не то скрывая… Тут-то он: «Это что же, выходит, опять война?..»
А я только третьего дня отмахал по нашим дорогам за пятьсот километров, за Ярославль, за Кострому, за Судиславль и Галич — наконец вырвался из столицы, к сыну, к чердаку… Быстро домчал, без поломок и аварий, часов за двенадцать. Какая война? что плетешь?
А он мне, без обиды, а с огорчением, как недоумку — все, в подробностях. Как ехал из райцентра последним автобусом, как у одного парня транзисторный приемник был, как все в автобусе мужики слышали… как все это случилось, что война… Не хочу даже сейчас, когда ми-новало, подробности эти воспроизводить. «Это что же, — мотает он головой, как — лошадь, — только внуков народили и поднять не сможем?»
И впустил, и чашку дал. Оказалось, что всего лишь воды и просил. Лишь она и требовалась… Только уселся он прочно, как навсегда. «Что, — думаю, — сейчас их всех поднимать и ехать или пусть уж поспят до утра?.. А может, и вообще уже ЗРЯ ехать — ничего-то там и нет, и такая судьба мне выпала: к сыну поспеть и выжить… А как же?..» Вот в эту сторону невозможно и подумать, про тех, кто ТАМ. Это как-то отрезвляет. Да полно, да не наплел ли ты все? Э, нет, говорит, кабы на-плел… И опять вворачивает подробность. Мне ли не знать, какова она, подробность? Гипноз один… однако опять верю. Потому что страшно.
Читать дальше