Как хорошо. Сейчас появится цветок, и я проснусь. Я все равно не сплю. Сейчас. Сейчас-сейчас-сейчас. Цветок не появился. НИКАКОГО ЦВЕТКА. И только лицо, нарушив все законы неумолимого кошмара, вдруг подернулось волнистой расплывчатой рябью, словно качнули воду в гигантской чашке, – и тут же покрылось сплошной сетью тончайших хирургических надрезов – алых, живых, кровоточащих, и возле каждого надреза замелькали мелкие, понятные только Богу да Хрипунову цифирки: угол наклона, расстояние от точки, масштаб, лекальные кривые, штрихпунктиры…
– Сейчас-сейчас-сейчас, – забормотал Хрипунов, разглаживая дрожащими ладонями раскаленный песок, – сейчас, минуточку, я запишу, сейчас-сейчас-сейчас. Пожалуйста! – Лицо, все пронизанное кровавыми линиями, приблизилось к нему вплотную, коснулось, Хрипунов вскрикнул от многоигольчатой боли, пытаясь заслониться, и, падая, переворачиваясь и прикладываясь боком к чему-то твердому, вдруг понял, что гундосый голос впервые на его памяти твердит совершенно внятные и человеческие слова – смертьсмертьсмертьсмертьсмертьсмерть, смерть… Смерть.
* * *
В номере было совершенно темно. Бумага! Забуду же, забуду. Срединная ротовая точка. Хрипунов вскочил с пола, потирая плечо, кроватка в люксе оказалась стародевической узости, эк меня угораздило свалиться, Господи, свет здесь где-нибудь включается, эй? Включается. На крошечном журнальном столике лежали оставленные юристом копии доверенностей. Я, Хрипунов Аркадий Владимирович, 1963 года рождения, паспорт номер… К черту Аркадия Владимировича! Кривизна и соотношение верхнечелюстного участка, колонны и долечки… Хрипунов захлопал ладонью по столешнице – ручка, ну ручка, была же, черт подери! Вот она. Носо-лобный угол. Носо-лицевой. 32, 564. 33, 765. С погрешностью до тысячных. Ноздре-лобулярный угол. Проехали. Теперь схему. Схему. Фронтальная проекция. Косая. Боковая. Глубина рассечения кожи в височной зоне. Ширина рта – мозг послушно закончил: в пропорциональном лице равна расстоянию от щели рта до нижнего края подбородка. Лист 62 оборотный. Леонардо да Винчи. Ошибаешься, старый болван! Ничего подобного!
Хрипунов, оскалившись, скрипел бумагой, зачеркивая и вновь обводя прыгающие цифры, пока не услышал у себя за спиной отчетливый, костяной, шизофренический смешок. Еще минута потребовалась на то, чтобы понять, что это смеется он сам. Виски ломило, будто кто-то попробовал проверить голову на спелость, как августовский арбуз. Замечательно. Лучше просто не бывает. Складываем. Еще раз складываем. Теперь в бумажник. Нет, лучше в карман. Еще лучше сжечь. Так надежнее. Хрипунов понаблюдал, как маленькое аутодафе бьется в уродливой пепельнице уродливого чешского хрусталя. Наручные часы бесстрастно показывали, что в столице нашей родины скоро будет час ночи. Здесь, значит, что-то около полуночи. Самое время. Хрипунов быстро обежал глазами номер, подобрал с пола свитер (когда снял, совершенно не помню), взял так и не распакованную дорожную сумку и захлопнул за собой хлипкую гостиничную дверь.
* * *
Языкодержатель для взрослых. Языкодержатель для детей. Языкодержатель пружинный.
* * *
Значит, это была она.
Хасан встал, распрямил плечи, накинул заботливо сложенный женой старый халат. Жизнь вернулась к нему, она снова посвистывала в легких, клокотала в морщинистой межключичной ямке – пусть совсем другая теперь, но все-таки – жизнь. Ибн Саббах шагнул на порог, навстречу смеркающейся крепости, отдал несколько коротких распоряжений, и Аламут только теперь, почти через сутки, осмелился тайно перевести дух. На младшую жену Хасан больше не глядел. И она так и осталась сидеть в своем углу, тихая, непреклонная, ночная.
Наутро со всех проворонивших Хасанов кошмар фидаинов содрали кожу. Живьем. А еще через неделю незаметно умерла младшая жена ибн Саббаха. И сразу же после ее похорон Хасану принесли новенький рикк – огромный арабский бубен, тугой, странно теплый, и Хасан сам повесил его на дверь своего дома – чтобы помнили – и сам стукнул по тонкой смуглой коже костяшками старых пальцев. Ос-венн-цимм – низко отозвался бубен, но Хасан только устало покачал головой – не время еще… Слишком рано.
* * *
Фонари на Дружбе, 39 не горели. Впрочем, и когда Хрипунов был маленьким, они не баловали сограждан еженощной иллюминацией. На подстанции тоже спать хотят. И потом, пацаны все равно лампы поразгокают. А стране опять же – экономия. Хрипунов, не глуша мотор, вышел из машины и, прорвавшись сквозь неистово сомкнувшиеся кусты, подошел к окнам. К родительским окнам. Дом спал, потный, темный, вонючий. Сучил ногами под пуховыми одеялами, всхрапывал, чесался. Темные окна потели изнутри от тяжелого, нездорового дыхания, капли конденсата ползли вниз, шлепались на горшки с развесистыми геранями и сочными декабристами. Хрипунов задрал голову. Первый этаж, а до сих пор высоко. Вот тут была кухня. Четыре с половиной метра, газовая колонка, подтекающая резиновая трубка, натянутая на кран. Розовая. Вот тут – родительская спальня. Трюмо с баночками, мама говорила – трельяж, польская полировка на неустойчивом супружеском ложе, доверчиво составленном из двух гарнитурных кроватей. Технологический зазор между ними хрипуновская мама затыкала голубым байковым одеяльцем с белыми полосками. Хрипунов-старший храпел и ворочался во сне, как бетономешалка. Дырка между кроватями его раздражала. А Хрипунов так и вырос на горбатом бордовом диванчике в «зале» – так в Феремове полагалось именовать комнату с телевизором, сервизом и сервантом, в которой не ели и не спали, а лишь соприкасались с прекрасным в виде программы «Время» или «Утренней почты» с Юрием Николаевым, каждую субботу в девять тридцать утра. Анупшелотсюда,выродок , процедил в темноте отец, так отчетливо, что Хрипунова продрало льдистым ужасом по всему позвоночнику, словно кто-то знобкими пальцами пробежался по аккордеонным ладам. И то ли повинуясь этому страху, то ли сопротивляясь ему, он быстро наклонился, нашарил под ногами осколок кирпича и со всего маху, так что хрустнуло в вывернувшемся плече, швырнул камень в окно родительской спальни. Стекло на мгновение недоверчиво замерло, словно вспоминая забытые ощущения, и вдруг разом облегченно обрушилось, обдав кусты хрусткими кинжальными осколками и торжественным театральным звоном. Хрипунов постоял растерянно, словно надеялся, что в спальне вспыхнет свет и – под отцовскую сонную матерщину – на улицу выглянет мать, вертя круглой головой в смешных бигудюшных барашках. Вместо этого заматерились выше и сбоку, захлопали дверьми, заголосили, и Хрипунов торопливо протиснулся сквозь кусты обратно, к урчащей машине, втопил в пол просторную педаль газа, и к тому моменту, когда озверевшие подъездные обитатели вывалились наконец на ночную улицу, переругиваясь и кутаясь в растянутые кофты, был уже далеко от Феремова. Гораздо дальше, чем нужно.
Читать дальше