– Конечно, – сказал я как можно сдержанней, упихивая, уминая веками, глазными яблоками свою птичку, которая ломилась во все окошки моей души.
– Я совершенно согласна, Валентина Игнатьевна, – вступила Лидия Сергеевна. – Есть личное, а есть общественное. Вы, Сергей Иванович, только что говорили про индивидуализм. А сами… как раз его и проповедуете… Как-то не стыкуется.
– Не понял, что не стыкуется? – Я еле сдерживался.
– Вы пытаетесь навязать нам свои взгляды. А взгляды – это только взгляды. И они у всех разные.
– Конечно… Я согласен… – говорил я, изо всех сил стараясь не ввязываться по второму разу.
– Вы сейчас неискренни! Давайте уж тогда расставим точки, тем более нам с вами вместе работать. Умейте признать и свои ошибки… – И она взглянула наконец своими большими глазами.
– Хорошо, – сказал я трезво и глуховато. – Какие взгляды? Взглядов нет. Есть факты, отраженные в документах. Группа лиц транснациональной ориентации ведет целенаправленную замену духовного базиса нашего народа. На фоне удручающей демографии и экономики. Уж куда общественней? Причем тут личное?
Екатерина Фроловна вдруг пропела:
– Нам-то что делать?
Что-то сорвалось в Валентине Игнатьевне:
– А при том, Сергей Иванович, что это всего лишь ваше видение. Конечно, слава-те, что оно у вас есть. И хорошо, что этот разговор состоялся, и мы лучше узнали, кто, так сказать, есть ху-из-ху. Только я вас хочу предостеречь от ошибок, а они у всех бывают, особенно принимая во внимание ваш молодой возраст. Хорошо, что вы переживаете, ищете ответы, и я вам желаю разобраться не только в политике, но и в самом себе, прежде чем делиться своими опасениями с учащимися. И быть оптимистом. Это очень важно, раз уж вы заговорили о традиции. А по поводу взглядов… повторяю, это дело такое… да… – Валентина Игнатьевна уже устала: – И что-то я еще хотела сказать… М-м-м… – Она замялась, постукивая по столу ручечной подставкой. – У меня бабушка говорила, кочережкой пошевели в печке, если вспомнить не можешь. – Чем больше она уставала, тем больше в ее речи звучало народных слов. – Да! Как раз к слову «бабушка». Как раз бабушка и помогла! Вы вот говорили о религии… Да, у меня бабушка верила. Но я, допустим, атеистка. Меня так воспитали. Так зачем же вы хотите-то всех под одну гребенку, в один барак-то загнать? Раз уж вы такие добрые-смиренные… то будьте уж… маленько… толерантней…
Если бы она не произнесла этих слов, если бы даже она сказала просто «толерантней» или просто «маленько» – все бы обошлось. Но в этом кричащем словосочетании настолько обострилось все происходящее в России, что едва оно выломилось на свет, произошло недопустимое. Конечно же, руки мои не опустились, но одна из них ослабла, и вырвалась из нее шершавая птичка, и стала отслаиваться внутренняя клапанная крышка моего лба, а вслед за ней заедать успокоитель какой-то очень важной цепи наболевшего…
А теперь представьте себе выколоточный молоток или чекан-бобошник, или даже нет: чеканный пресс с шестизвенным кривошипно-коленным, понимаете ли, приводом ползуна. И что этот кривошипно-коленный привод заел и ползун работает с дрожью и скрежетом. Вот именно так – тихим, но ледяным и каким-то скрежещущим голосом, че-ка-ня каждое слово, я произнес:
– Валентина Игнатьевна. Я вас прошу ни-ког-да не произносить при мне таких слов. Извините.
И развернувшись на каблуках , вышел, чувствуя спиной, как пересеклись в замешательстве взгляды Валентины Игнатьевны и Лидии Сергеевны.
Я вышел на берег, где бескрайний металлический пласт воды вел бессменную шелестящую работу, переливался, мерцал, перемерял сам себя бессчетными серебристыми перстами. Река образовывала гигантскую подкову, а я стоял в ее низу, а на той стороне темнел нитью огромный мыс, а правее и левее его вода терялась в фольгово-дымной бескрайности. Взгляд не мог охватить всю панораму целиком, но если слева направо вести очами, то крыла окоема загибались книзу, и открывалась шарообразность земной поверхности…
Проще было бы одиночеству без этого простора. Непомерная гладь, облака, мощь места были неоспоримы, но теперь красота будто выбрала якоря и легла в дрейф до поры, пока не решится человеческое. И ранящее отдаление того, что еще вчера было поддержкой, наливало силой, только добавляло боли, и рвано было на душе.
Я прошел по берегу и медленно поднялся по бесконечной деревянной лестнице на высокий угор. Серебряная гладь подстроилась чутко, изменила угол, зеркало наклонилось ко мне и стало еще огромней… Скажи ты мне, свет-зеркало, откуда де́вица наша красная за несколько лет набралась всей этой дури? Какими ухищрениями, какой подкожной инъекцией накачали ее, каким, едри его мать, ботексом вздули душевную кожицу до полного онемения? И сколько таких Лидий Сергеевн сидят в различных управлениях образования, школьного и дошкольного, отделах культуры поселков, городков и городов с русскими названиями! Оторвавшись от родной земли, лишившись поводырской ее защиты, с какой скоростью полстраны, не ведая измены, превратились во вражьих сподручников-разрушителей? И мне-то каково жить дальше? И что будет, когда нагрянет какой-нибудь обрнадзор и будет пытать меня на рвение в деле воспитания в детях тяги к успешности… А я спою им частушку: «Над округой деревенской ни созвездий, ни планет, и не видно – Достоевскай то ли рантный, то ли нет!» Я точно сорвусь… и прощай моя черная вода и белые снежинки, и ножевое скольжение между небом и землей средь умирающих снежинок. Средь умирающих снежинок один, никчемно-молодой, скольжу на смертный поединок над замирающей водой… И что мне лед, кусты кривые и черной ели острие, твои ресницы ножевые и имя льдистое твое, коль гаснут жизненные створы? Прощай, заветная мечта, тайга, предзимние просторы, и жизнь, и смысл и красота! Прощайте… Прощайте не потому, что я куда-нибудь уеду или не уеду, а потому что снег и вода также станут поодаль и объявят нейтралитет. Конечно же, у меня безотказный аргумент: русская литература, где все прописано черным по белому. Ох, е-е-если бы они понимали ее глубину… То давно бы ее прикрыли!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу