Значит, какая-то неподвластная сила, какое-то предопределение не позволило ему взять грех на душу. Не зря Теклюшка просила, чтобы не мстил за нее, когда однажды проговорился, что не простит издевательств над ней. Просила не трогать не только ее обидчиков, но и вообще никогда ни на кого не обижаться. Повторяла:
— Люди говорят, тому, кто прольет чужие слезы, рано или поздно они отольются.
— Слышал, — отвечал он. — Когда-то тоже среди людей жил, но почему-то не видел этого.
— А если бы и видел, какая радость? — пытаясь урезонить его, продолжала она. — И мои слезы отольются всем, кто меня обижал. И твои тоже. Только утешаться чужими слезами не надо. Какое утешение, если кому-то плохо?.. И не вправе мы с тобой судить людей. А хорошие люди — по всей земле живут. Я же столько прошла по ней, прежде чем тебя встретила. Если бы не они — не быть бы нам вместе. Помнишь, говорила, что уже умирала, когда меня одна женщина подобрала. Я даже не знаю ее имени, и веры она не нашей была. И когда молюсь, за нее хочу помолиться, а за кого, не знаю. Молюсь за нее, лицо ее вижу и говорю: «За спасшую меня рабу Божью».
— Говорили когда-то старые люди (Иосиф приподнял голову, показал на небо), если он есть, — разберется, кто какой. За человека можно молиться, не называя его имени, представляй его, и этого достаточно. — Он на минуту умолк, посмотрел на Теклю, продолжал: — Помнишь, я тебе рассказывал, как зимой сорок четвертого года в городе на вокзале видел встречу двух братьев-воинов?
— Помню, — сказала она.
— Так вот, один из них был инвалид, ехал с фронта. А другой, здоровый — на фронт. Тогда я слышал такую молитву, в которой имена тех, за кого надо молится, не называются. «...За раба Божьего солдатика», — так молилась какая-то женщина. За того, который ехал на фронт, как понимаю, и за всех, кто воевал, молилась. Может, и за сына своего или за сыновей. Да, надо, чтобы вера у человека была.
— Не будет веры, Осипка, не будет и человека. Сам человек, конечно, будет, но полый. Без души. Нет души, кто ты, если такой, если — ни сочувствия к другим, ни боли у тебя, ни радости — ничего тебе не надо, только живот набить.
Если не веришь в Бога, то надо верить в людскую доброту. Это я также от женщины, спасшей меня, запомнила. Наверное, если бы не верила, когда меня, еле живую, те люди поставили на базар просить подаяние, не выжила бы, тебя не дождалась бы. Стояла, из-за слез света божьего не видела. Столько людей мимо меня ходили. Бросали медяки, и каждый как камень в душу. Насквозь ее пробивали. Но я верила: кто-то же найдется, спасет меня. А это — ты! Ты и должен был это сделать. Вот и не верь после этого.
— А я и верю, — говорил он. — Раньше не верил, а долго пожив в одиночестве да тебя встретив, стал верить. Иначе как истолковать все, что с нами произошло?
— И не надо истолковывать. Есть то, что есть: так свыше написано.
Понимал Иосиф, что мысли Теклюшки уходят куда-то глубоко, туда, куда его не доходят, и ее покорность судьбе — какая-то тайная, уж очень по-женски личная. Может быть, эта жизненная мудрость — быть покорной — и сберегла ее.
Если так, то эта мудрость проявлялась и в том, что Теклюшка просила его, когда ее не станет, в город не идти и не мстить за нее. Говорила одно: «В Гуду иди.» Значит, верила, что там его место, среди своих людей.
Вот как: он просил ее, если что с ним случится, идти туда, а она его. И к кому конкретно? К Ефиму прежде всего, на него надежды более, чем на кого.
Говорила она это часто. Особенно в последнее время. Пожалуй, что-то предчувствовала.
Он с ужасом представлял, что будет с Теклюшкой, когда не станет его. И вообразить не мог, что может случиться иное — он похоронит ее...
8
...Пока с лодки была видна Гуда, Ефим и Валик молчали. Валик вывел лодку на стрежень, поставил ее носом по течению, и сейчас деревня была перед Ефимом как на ладони. Отстроенная, не такая, как до войны, не в одну улицу — от реки, от того ее изгиба, где пригорок, и до дамбы, а в три. Одна длинная, довоенная улица и две новые, пусть и не такие большие.
Вдоль улиц дома стояли ровными рядами. Все как на подбор, глухой стены нет ни у одного строения, два-три окнами на улицу, четыре на подворье, два к соседу — на той стене, где печь и кухня.
Это были дома приезжих, рабочих лесоучастка. Дома же Кати, Игнатия и Нади Соперских, Ефима, Михея и Николая, поставленные раньше, в первые два года после войны, выделялись: поменьше, пять на семь метров, хотя также все без глухих стен.
Читать дальше