Счастье – это иногда укол, мгновение, но оно может оказаться длиной в жизнь, оно запросто может стать синонимом «долго», да-да, как совсем в другом варианте русского финала: жили они долго и счастливо.
Счастливо = долго.
1.
Старое, а в чем-то новое
чувство начала февраля,
Небо серое, потом лиловое,
крупный снег идет из фонаря.
Но ясно по наклону почерка,
что всё пошло за перевал,
Напор ослаб, завод кончился,
я пережил, перезимовал.
Лети, снег, лети, вода замерзшая,
посвети, фонарь, позолоти.
Всё еще нахмурено, наморщено,
но худшее уже позади.
И сколько ни выпади, ни вытеки —
все равно сроки истекли.
(Я вам клянусь: никакой политики,
это пейзажные стихи.)
Лети, щекочущее крошево, гладь лицо,
касайся волос.
Ты слышишь – всё кончено, всё кончено,
отпраздновалось, надорвалось.
Прощай, я пережил тебя, прости меня,
всё было так бело и черно,
Я прожил тут самое противное и вел себя,
в общем, ничего.
Снег, снег, в сумятицу спущусь твою,
пройдусь, покуда все еще спят, —
И главное, я чувствую, чувствую,
как моя жизнь пошла на спад.
Теперь бы и жить, чего проще-то,
довольно я ждал и горевал, —
Но ясно по наклону почерка,
что всё идет за перевал.
Кружится блестящее, плавное,
подобное веретену.
При мне свершилось тайное, главное,
до явного я не дотяну.
Бессонница. Ночь фиолетова.
Но я еще насплюсь, насплюсь.
Всё вверх пойдет от снегопада этого,
а жизнь моя – на спуск, на спуск.
Нравится мне это испытание
на разрыв души моей самой.
Нравится мне это сочетание,
нравится до дрожи, Боже мой.
2.
Но почему-то очень часто
в припадке хмурого родства
Мне видится как образ счастья
твой мокрый пригород, Москва.
Дождливый вечер, вечно осень,
дворы в окурках и листве,
Уютно очень, грязно очень,
спокойно очень, как во сне.
Люблю названья этих станций,
их креозотный, теплый чад —
В них нету ветра дальних странствий,
они наречьями звучат,
Подобьем облака ночного
объяв бессонную Москву:
Как вы живете? Одинцово,
бескудниково я живу.
Поток натруженного люда
и безысходного труда,
И падать некуда оттуда,
и не подняться никуда.
Нахлынет сон, и веки тяжки,
и руки – только покажи
Дворы, дожди, пятиэтажки,
пятиэтажки, гаражи.
Ведь счастье – для души и тела —
не в переменах и езде,
А в чувстве полноты, предела,
и это чувство тут везде.
Отходит с криком электричка,
уносит музыку свою:
Сегодня пятница, отлично,
два дня покоя, как в раю,
Толпа проходит молчаливо,
стук замирает вдалеке,
Темнеет, можно выпить пива
в пристанционном кабаке,
Размякнуть, сбросить груз недели,
в тепло туманное войти —
Всё на границе, на пределе,
в полуживотном забытьи;
И дождь идет такой смиренный,
и мир так тускло озарен —
Каким манком, какой сиреной
меня заманивает он?
Всё неприютно, некрасиво,
неприбрано, несправедливо,
ни холодно, ни горячо,
Погода дрянь, дрянное пиво,
а счастье подлинное, чо.
Утром 31 марта 1870 года стало ясно, что до вечера Надежда Александровна Борятинская не доживет.
Это понимали все – и князь, и Танюшка, и терпеливо дремлющий в гостиной батюшка, уже дважды соборовавший не заметившую этого страдалицу, и петербургский доктор, месяц проживший в доме, но так и оставшийся безымянным, чужим. Попрятались по им одним известным закоулкам и углам сбитые с толку, напуганные слуги, и сам дом застыл, сжался, словно готовился к удару извне. Только сад шумел как ни в чем не бывало – мокрый, черный, веселый, словно лаком залитый гладким солнечным светом. Сад чавкал жидкой грязью, шуршал недавно вернувшимися грачами, то и дело встряхивался, роняя огромные радостные капли.
Набирался сил.
И Надежда Александровна, слушая этот влажный радостный заоконный шелест и переплеск, единственная не знала, что умирает.
Она рожала вторые сутки и последние несколько часов уже не чувствовала боли, потому что наконец вся находилась внутри нее, как будто в сердцевине тонкого, докрасна раскаленного, жидкого шара, который всё выдувал и выдувал из трубки громадный меднорукий ремесленник из Мурано, и всякий раз, когда шар, медленно поворачиваясь, вспыхивал огненным и золотым, Надежда Александровна изумленно всплескивала руками и, забыв приличия, всё тянула за рукав молодого мужа, который вдруг, в незамеченный ею момент, превратился в отца и взял восхищенную маленькую Наденьку на руки, а стеклодув всё округлял херувимно щеки, усердствуя, и густой стеклянный пузырь становился больше и больше, так что Наденька и боялась, что он лопнет, и хотела этого. Сквозь тягучее и алое изредка мелькали чьи-то лица, неузнаваемые, далекие, чужие, а потом отец тоже исчез, и Надежда Александровна, жмурясь от жара, осталась внутри огненного шара одна.
Читать дальше