Я похолодел. Я понял, что после уже объявленного перерыва Чиаурели хочет, чтобы выступил я и от имени молодых заклеймил, кого положено заклеймить, и заверил, кого положено заверить, в том, что уж мы-то, молодые, не подведем, не подкачаем, не посрамим!
«Надо смываться!» — решил я.
А Чиаурели все продолжал призывно кивать мне головой, и я мысленно обругал своего ни в чем не повинного младшего брата, на свадьбе которого я и познакомился с Михаилом Эди-шеровичем.
Когда объявили перерыв, я ринулся к выходу, но меня почти мгновенно перехватил администратор Дома кино:
— Вас просил задержаться товарищ Чиаурели, он хочет с вами поговорить!..
Чиаурели спустился со сцены в зал, подошел, взял меня дружески под руку, отвел в угол.
Задумчиво, как бы изучающе глядя мне в лицо, он негромко спросил:
— Слушай, это правда, что у тебя больное сердце?
— Правда, правда, Михаил Эдишерович, — заторопился я надеясь, что это обстоятельство поможет мне отказаться от выступления, — правда!
Но уже следующий вопрос Чиаурели меня буквально ошеломил:
— Слушай, а сколько раз ты не боишься?
Я ничего не понял:
— Как это — «сколько раз»?
— Ну, ты понимаешь, — Чиаурели повертел пуговицу на моем пиджаке и печально улыбнулся, — у меня тут, в Москве, одна очень прекрасная девочка… Цветочек! Но когда я ее… — он употребил как нечто совершенно естественное грубое непечатное слово, — больше двух раз, у меня начинает болеть сердце! А сколько раз ты не боишься?..
Так вот о чем он думал, этот почтенный председательствующий на торжественном аутодафе, вот какая мысль томила его и не давала ему покоя, вот о чем он размышлял, делая вид, что с глубоким вниманием прислушивается к истерическим выкрикам Всеволода Пудовкина и хрипению Марка Донского.
Теперь я знаю, что означало покачивание головой, поджимание губ, саркастическая усмешка!
А вот о чем шушукались бутылочная и кирпичная, я не узнаю уже никогда. Тем более что и сами они давным-давно позабыли и эту генеральную репетицию, и мою пьесу — столько их было потом! — других театральных залов, других спектаклей, других пьес, которые по той или иной причине следовало запретить.
…Когда мы с женой заняли свои места, Солодовников встал. Он подошел к первому ряду и что-то почтительно спросил у ответственных дамочек.
Кирпичная кивнула.
— Олег Николаевич! — позвал Солодовников.
В проеме занавеса в ту же секунду появилось испуганное лицо Олега Ефремова.
— Олег Николаевич, — сказал Солодовников и посмотрел на часы, — я думаю, будем начинать!.. А то товарищи, — он значительно указал на бутылочную и кирпичную, — торопятся!
— Хорошо, Александр Васильевич!..
Ефремов скрылся и через мгновение, когда в зале погас свет, снова появился на авансцене в луче бокового софита и начал — он исполнял в моей пьесе роль Чернышева и одновременно рассказчика — читать вступительную ремарку:
— «Детство. Город Тульчин. Первая пятилетка. Август одна тысяча девятьсот двадцать девятого года. Очереди у хлебных магазинов. Вечерами по Рыбаковой балке слоняются пьяные. Они жалобно матерятся, поют дурацкие песни и, запрокинув головы, с грустным недоверием разглядывают звездное небо. Следом за пьяными почтительными стайками ходим мы, мальчишки.
В ту пору нам было по десять — двенадцать лет. Мы не очень-то сетовали на трудную жизнь и с удивлением слушали ворчливые разговоры взрослых о торговле, которая пришла в упадок, и о продуктах, которых невозможно достать даже на рынке. Мы, мальчишки, были патриотами, барабанщиками, мечтателями и спорщиками…
Шварцы жили в нашем дворе. Вдвоем — отец, Абрам Ильич, и Давид — они занимали большую полуподвальную комнату. Вещи в этой комнате были расставлены самым причудливым образом. Казалось — их только что сгрузили с телеги старьевщика и еще не успели водворить на места. Прямо напротив двери висел большой портрет. На портрете была изображена старуха в черной наколке, с тонкими, иронически поджатыми губами. Старуха неодобрительно смотрела на входящих…»
…Двинулся занавес. Так как спектакль уже перестали финансировать, то декорации были сооружены из так называемого «подбора» — кое-что удалось смастерить самим, кое-что выпросить в постановочной части Художественного театра.
Ефремов медленно, спиною к зрительному залу — словно разглядывая внимательно то, что происходит на сцене, — перешел из левой кулисы в правую, остановился и вполоборота к залу договорил слова вступления:
Читать дальше