– Да-да, вечер добрый, – пробормотала я и ввалилась в квартиру, чуть ли не отпихнув хозяина.
– Позвольте, я помогу вам, – сказал месье Одзу, все так же широко улыбаясь.
Я отдала ему свою сумочку и посмотрела по сторонам.
Первое же, что я увидела в просторной прихожей, приковало мой взгляд.
Прямо напротив входа, в ярком световом пятне, висела картина.
Оцените ситуацию: я, Рене, консьержка пятидесяти с лишним лет, с торчащими косточками на ногах, рожденная в грязи и обреченная прозябать в ней, очутилась в гостях у богатого японца, обитателя дома, где я служу, а все из-за того, что не удержалась и встрепенулась на цитату из «Анны Карениной»; я, Рене, сама не своя от страха и смущения, почти парализованная сознанием того, сколь кощунственно мое присутствие в таком месте, физически вполне доступном, но составляющем часть другого мира, к которому я не принадлежу и который чурается консьержек; я, Рене, случайно задеваю взглядом висящую за спиной у месье Одзу небольшую, специально освещенную картину в рамке темного дерева.
Одной лишь чудодейственной силой искусства можно объяснить то, что чувство ущербности вдруг заглохло во мне, вытесненное мощным эстетическим импульсом. Забыв, кто я такая, завороженная, я шагнула вперед и обогнула месье Одзу.
Это был натюрморт: стол, накрытый для легкой закуски – устрицы и хлеб. На первом плане серебряное блюдо, на нем полуочищенный лимон и нож с резной рукояткой. На заднем – две устрицы с закрытыми створками, поблескивающий перламутром осколок ракушки и оловянная тарелка, наполненная, скорее всего, перцем. Посередине – опрокинутый бокал, разломанный хлебец с белым мякишем, левее – еще один, до половины заполненный светло-золотистой жидкостью, большой, пузатый, точно опрокинутый купол, бокал на толстой цилиндрической ножке из стеклянных дисков. Все выдержано в гамме от желтого до эбеново-черного. А фон цвета тусклого, матового золота.
Я обожаю натюрморты. В библиотеке я пересмотрела все художественные альбомы, выискивая в каждом образчики любимого жанра. Была в Лувре, в музее Орсэ, Музее современного искусства, в 1979 году видела выставку Шардена в Пти-Пале – изумительное открытие! Но все, что написал Шарден, не стоит и одного натюрморта великих голландских мастеров XVII века. Работы Питера Класа, Виллема Клас Хеды, Виллема Кальфа и Осиаса Берта – настоящие шедевры жанра, да и просто шедевры, за которые я, не колеблясь ни секунды, отдала бы все итальянское Кватроченто.
Тот, что был передо мной, вне всякого сомнения, принадлежал кисти Питера Класа.
– Это копия, – сказал мне в спину месье Одзу, о котором я совершенно забыла.
Видно, у этого человека особый дар – заставлять меня вздрагивать.
Я вздрогнула.
Пришла в себя и уже приготовилась сказать что-нибудь вроде: «Очень мило!» – по отношению к искусству это все равно что «довлеть над» по отношению к языку.
Приготовилась, вновь мобилизовав средства самообороны, вернуться в роль тупой консьержки и в ответ на «Это копия» подивиться: «Чего только нынче не сделают!»
Приготовилась наконец нанести решительный удар, который раз и навсегда рассеет подозрения месье Одзу и послужит непреложным доказательством моего убожества, то есть заметить: «Такие чудные рюмки!»
И вот я обернулась.
В последний момент мне показалось самым подходящим спросить: «Копия чего?» – но слова застряли в горле, и вместо этого я выдохнула:
– Прекрасный натюрморт!
Какова природа восторга, который мы испытываем перед определенными произведениями? Они поражают нас с первого взгляда, и сколько бы потом мы ни тщились отыскать причины этого явления, сколько бы ни пытались, терпеливо и упорно, постичь суть красоты, рожденной мастерством, сколько бы ни разбирали тонкую работу кисти, которая сумела передать игру теней и света, воссоздать совершенство формы и текстуры: прозрачную сердцевину стекла, неровную зернистость раковин, свежую бархатистость лимона, – все это не раскрывает и не объясняет тайну первоначального изумления.
Это чудо происходит все вновь и вновь: великие картины являют нашему взору формы, отвечающие заложенному в нас чувству подлинности, независимой от времени. Есть что-то бесконечно волнующее в том явном факте, что некие формы, пусть разные художники и придают им разный вид, проходят через всю историю живописи и что существует всеобщий гений, являющий множество граней в творчестве каждого отдельного гениального мастера. В чем созвучность творений Класа, Рафаэля, Рубенса и Хоппера? Несмотря на разницу сюжетов, техники и материала, несмотря на краткость и эфемерность человеческой жизни, неизбежно принадлежащей только одной эпохе и только одной культуре, несмотря, наконец, на единственно возможный для художника взгляд на мир – ибо он видит все так, как устроено его зрение, и страдает от узких рамок собственной индивидуальности, – гений великих мастеров проникает в тайну красоты и извлекает на свет предвечную, одну и ту же, хотя в разных обличьях, божественную форму, которую мы ищем в любом произведении искусства. В чем созвучность творений Класа, Рафаэля, Рубенса и Хоппера? Мы находим в них – даже если и не ищем – ту самую форму, которая пробуждает в нас ощущение подлинности, потому что каждый угадывает в ней субстанцию прекрасного, абсолютную, неизменную, расцветающую стихийно, свободную от всякого контекста. Таков же и этот натюрморт с лимоном: его прелесть тоже несводима к виртуозности исполнения, он тоже вызывает чувство подлинности, чувство того, что так и только так должны быть расположены предметы, чтобы каждый представал во всей полноте и во взаимодействии с другими, чтобы взгляду открывалась их гармония, а также силы притяжения и отталкивания, действующие между ними и образующие мощное связующее их поле, тот магнетизм, ту подспудную, не выразимую словами волну, которыми держится напряжение и равновесие всей композиции, – то есть в расположении бокалов, блюд и снеди читается та самая всеобщность, выраженная в особенном, та самая непреходящая подлинная форма.
Читать дальше