И что ж это за наказание для девчонки, вполголоса говорили меж собой соседки, – обмывать естество родного отца!
Она выбивалась из сил. Почти перестала есть – не хотелось… Не справлялась с уходом за крупным, тяжёлым телом отца и стыдилась попросить у кого-то помощи.
Словом, когда к нему уже и войти нельзя было от тяжёлого запаха, по настоянию директора музея (тот явился проведать Петра Игнатьича, выяснить – отчего он никак не выйдет на работу, и был огорошен картиной этого распада) Надежда вызвала наконец «скорую».
Увозили папку в Народную больницу на носилках, и врач говорил:
– Что ж ты, красавица, припоздала… Такие вещи запускать нельзя. Давно надо было в набат бить.
А как бить в набат, когда и людей стыдно, и папку жалко, и каждый день надеешься, что завтра станет полегче. А главное, не признаешься же врачу, что ты, мол, не хотела их разлучать – папку и маму – и сама на его мольбы потихоньку таскала это проклятое зелье, лишь бы не плакал он, не звал свою Таню, а беседовал с ней, хотя бы и в пьяном бреду.
Каждый день с утра она уходила в больницу, сидела рядом с койкой отца, следила за капельницей, читала не пойми что, бессмысленно гуляя глазами по строчкам книги, завалявшейся в рюкзаке; вскакивала на слабый его зов, подкладывала судно, выносила, обтирала тощее тело влажной пелёнкой…
Она забыла, что в её жизни был Аристарх, забыла разузнать – куда он делся, и груз своего разнообразного горя просто волокла изо дня в день, сутулясь, медленно к нему привыкая. Сама себе она казалась таким кладбищенским пригорком, на котором берёзки да ёлочки пускают медленные корни в беззащитную глубину. Ядром её горячей боли оставался папка, его она тащила, его вытягивала, выносила из беды, догадываясь, что настоящая повседневная схватка с бедой для него лишь начнётся, когда – исхудалый, подавленный и трезвый – он вернётся домой, чтобы привыкать жить (не так уж и долго, впрочем) без жены, в опустелом доме, вдвоём с последней дочкой.
Как вспомнишь, чего только в их юности не уместилось! Как задумаешься – почему неистово и неизбежно сплелись в ней любовь и самые главные в жизни потери? Почему проросли друг в друга – не разнять! – тоска расставаний и счастье первого пробуждения вместе в шатре наклонённой ивы, – когда на всю ночь они остались на своём Острове.
И ничем, и никогда уже не стереть из памяти обоих ни холодного песка, ни блеска золотой луны, раздробленной ветвями, ни шороха мерно катящейся реки, ни соловьиного рассвета.
Её тело светилось, как лампа, и грело его, и плавилось, растворяя в себе до сладкого изнеможения, до терпеливого и преданного его ожидания – когда же, когда она запоёт … И – ах, как она наконец закричала – запела: изумлённо, изнутри, впервые, всем телом, горячим животом, пульсирующей грудью, изгибаясь голосом мощной дуги и всё длясь и длясь под ним, постепенно замирая, стихая… – так что шелест ветвей подхватил этот вздох и всё звучал и дышал, и перебирал-перестирывал воздух над их распростёртыми влажными телами.
* * *
В эти именно месяцы заболела и стала медленно умирать Вера Самойловна Бадаат. К тому времени она как-то смиренно и необратимо поддалась старости, оставила уроки пения в младших классах, но оркестром ещё дирижировала, не желая сдавать последних позиций. «Умру на сцене, – говорила, – под аплодисменты».
Так или почти так и вышло.
Выступали на ежегодном Всероссийском празднике песни. Мероприятие ответственное, с традицией, да и место особенное: Фатьяновская поляна – просторная площадка с большой эстрадой среди берёз.
Как всегда, широким полукругом расставлял поодаль свои лавки и навесы Город мастеров, со всеми видами местного рукоделия. И такая живописная пестрота заполоняла все эти столы и лавки, что сердце радовалось, а у приезжих, и даже у местных, привычных, казалось бы, к этому набору чудес, глаза разбегались и рука тянулась к кошельку. Однако всего не купишь. Вот и стоишь, рассматривая это ярмарочное веселье, или просто ходишь вдоль рядов туда-обратно, сравниваешь, любуешься, прикидываешь, что выбрать: расписные деревянные ложки-плошки, лоскутные покрывала или половички из таких ярких заплаток, – аж глаза разбегаются! А перламутровые шкатулки, а кружевное царство из Мстёры! Особенно кружевные вазочки – их для придания формы выдерживали в сахарном сиропе.
Бойкий, дружный праздник был: собиралось тысяч до пятнадцати народу, а исполнители наезжали самые известные – от Зыкиной и Бернеса до Золотухина и Хворостовского. Ведь на стихи Фатьянова кто только из композиторов не писал задушевных песен. Тут и память напрягать не надо, все они с детства на слуху, ну-ка, подпевайте: «Где же вы теперь, друзья-однополчане», «Если б гармошка умела…», «Соловьи, соловьи…», «Три года ты мне снилась…» – да места здесь не хватит всё перепеть! Сто десять песен – прикиньте-ка! А напоследок – конечно же, вот эта, родная-домашняя, справедливо любимая вязниковцами: «В городском саду играет ду-уховой оркестр…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу