Две тысячи сто сорок восемь шагов… сто сорок девять… пятьдесят. Остановился отдохнуть на когда-то бойком перекрестке. Придется постоять, поблизости сесть негде. Две пустынные широкие улицы теряются в мутной темноте. Над головой дощечка трамвайной остановки. Осколок снаряда пробил аккуратную черточку перед номером трамвая. Получился диковинный маршрут — 120. Двадцатка ходила в Озерки, в выходной здесь было трудно сесть в вагон, все ехали на озера отдыхать, купаться. Как это было? Как это было? Трудно представить. А если закрыть глаза и вспоминать? Все равно не получается, — то люди видятся праздничные, легко одетые, нарядные, а трамвай почему-то подходит с битыми синими стеклами, то трамвай чистенький, свежеокрашенный, брызжущий звонками, а люди с палками в руках, обутые в самодельные валенки. Идти надо, идти!
Пять тысяч шагов — и время завтрака. Где бы присесть? Подоконники высоко. Войти в подъезд? Нет, самое холодное в мире — это каменная лестница в парадной разбомбленного дома. И почти наверняка лежат неубранные. Трамвай — это удобнее. Вот он, рядом, придавленный снежной шапкой, увитый мертвыми проводами.
Небольшого роста был вагоновожатый, скорее всего женщина, — пришлось опустить на несколько оборотов круглое сиденье. Смахнул рукавицей снег с контроллера, вынул и развернул газетный сверток. Удивительно вкусное, небывалое сочетание — шоколад с черным хлебом. Когда кончится война, обязательно…
Три глотка остро пахнущей на холоду жидкости — смеси водки, красного вина и сахара — приятно разогрели желудок и прогнали зябкую дрожь.
К заставе подошел в утренних сумерках. Не хотелось вынимать пропуск, — надо снимать рукавицы, а когда потом пальцы отогреются? Из будки вышел военный в туго подпоясанном коротком полушубке и валенках. Молча пожужжал мне в лицо фонариком, рукой махнул на выход. Слова не сказал, пропустил как дистрофика, доходягу. Ошибся, товарищ военный! Не так уж плохи наши дела.
Мороз, звенящий, железный мороз. Белой шерстью обросли деревья и кусты, и даже снег под ними неровный — топорщится ледяной чешуей. Зеленая зорька прочеркнула вершины берез.
Одноэтажные домики вдоль дороги. Копится, ползет с крыш пухлая навись, если дотянется до земли, станут дома снеговыми холмиками. Только к немногим ведут глубокие узкие тропы — чаще за оградками ровный нетронутый снег, темные без ледяных разводов окна, на трубах белые папахи.
Тысячи, тысячи шагов. Давно сбился со счета — тяжело разгребать снег ногами. Брел, отдыхал, брел, отдыхал. Наконец заметил нужный номер. Через полуоткрытую, засыпанную по пояс калитку, вошел в садик типичной пригородной дачи.
Всходило солнце. В саду на скамейке, чуть откинувшись на дощатую спинку, сидела женщина. Тепло одетая, в шубке, пуховом платке и валенках-чесанках. Она недвижно смотрела, как на веранде, одно за другим, вспыхивали на солнце разноцветные стекла, — синие, красные, зеленые. Я подошел, заметил нетающий снег на ресницах и в уголках накрашенных губ женщины. Знакомое и незнакомое лицо.
Над трубой домика вился дымок. В закопченной комнате молодая, коротко стриженная женщина сушила на времянке ломтики хлеба. Равнодушно оглядела меня, подвинула стул к печке:
— Садитесь.
Я снял рукавицы, развязал наушники, развернул газетный сверток, положил на горячее железо два своих ломтика хлеба, спросил:
— Это она там? Анна Сергеевна?
— Она.
— Давно?
— Недели две. На пункт везти — сил нет. Дома оставить нельзя. Вынесли в сад, хотели на снег положить — нехорошо, все равно, что выкинуть. Посадили. Обещают взять, да что-то все нет.
Женщина, обжигаясь, скинула подсохшие ломтики, и свои, и мои, на чистую тарелку, сняла с времянки чайник и вынула из буфета два стакана и блюдца. Я положил к каждому стакану по шоколадному квадратику.
— Вы кто ей? Муж? Брат?
— Никто.
— Строгая была, хорошая. Служба у нее кончилась, да и ходить далеко. Все равно, утром встанет, моется, моется, причешется, попудрится, еще обязательно губы подкрасит. Мы подшучивали: «Что это вы, Анна Сергеевна, как на работу? Не надоело с собой возиться? Немцы придут, всех переколотят, мытых и немытых».
Она глянет так серьезно-серьезно и отчитает: «Катя! Вы сдаетесь. Люди должны оставаться людьми. Немцы думают, они боги, пришли в пустыню к азиатам и напугали нас до смерти. Я их не боюсь. Что они могут сделать? Убить? Так пусть убивают мытую и причесанную…»
— Ложитесь вон туда, на диван. Отдохните перед дорогой.
Читать дальше