«Лиз, — продолжает набрасывать нам сцену режиссер, вынув изо рта трубку, — равнодушно листает подаренную ей арию „Народ Фессалии“, даже напевает кое-что из неё, будто ничего особенного не произошло. Сыплет перлами скудоумия, дешевых острот, утонченных комплиментов, как ей кажется, тем временем Вольфганг, подойдя к клавесину и склонившись над клавишами, вдруг разражается таким южно-немецким ругательством, которое не выдержит ни один язык, кроме русского. „Leck mir das Mensch im A-, das mich nicht will“ 81 81 (нем.) «Тот, кто меня отверг, может с усердием мне вылизать ж…»
, — поет он, чтобы не грохнуть об пол стоящую рядом вазу. Да ради бога, хоть протарань он головой стену, её этим не смутишь — вид у Лиз самый что ни на есть важнецкий, — и режиссер, изображая нам её, смешно вертит головой и поглядывает на меня, как курица на петуха, пойманного под нож. — Со дня её переезда в Мюнхен и поступления в оперный придворный театр с жалованием в 600 флоринов — он стал ей не нужен. Уж она-то, поверь, — говорит мне режиссер, — не постесняется ни грубой лести, ни откровенного заигрывания с сильными мира, к которым ты, — ткнул он в меня трубкой, — увы, не принадлежишь. Такая выдаст очередную порцию рабского подхалимажа и отойдет с улыбкой — и полыхает довольная собой, и цветет, точно Сенека или Цицерон после удачного спича».
«Нет, — решил я, — тут явно что-то глубоко личное», и чтобы оправдать свой пристальный взгляд, спросил: «Неужели еще в Мангейме он что-то предчувствовал, если вызвал из Аугсбурга кузину?»
Автобус подъехал к аэропорту, и мой вопрос повис в воздухе.
Там, в воздухе, когда меня укачало в самолете — пришла она, моя кузина Текла, и отпоила меня чаем с мятой. Губастая, милая, временами красивая, синеглазая отóрва. Никогда не теряет драйва по жизни. Жирно сурьмит брови, пудрит пухлый носик и только хихикает с закрытым ртом, стесняясь неровных зубов. Сердце у неё доброе, легкий характер. Иной раз может показаться даже загадочной и тогда в ней проглядывает что-то мистическое. Ведьма с распущенными волосами, обнаженной грудью и ниткой деревянных бус в виде амулета, охватывавших шею. Прямо сейчас её и сожгут. Ей так страшно, что тело от макушки до пяток пронизывает кликушеский восторг. Но чаще она совсем домашняя: маячит аппетитным задом у плиты, вкусно готовит. Согреет постель, разденет, искупает и бухнется к тебе под одеяло нежной пышкой. Озорство и тайная грусть борются в ней. Она то нуждается в утешении, то сама готова утешить, принеся себя в жертву. Она ненавязчива, но как «пожарная» или «скорая» — всегда наготове. Я проникся к ней, пока снимали наши эпизоды, и очень привязался, и уже искал её, если она вдруг куда-то исчезала. Она предупредительна, всегда знает, чем тебя порадовать. Но если задеть в ней чувство достоинства, ни за что не отступит, будет отстаивать его до конца. Сейчас мне уже трудно отделить актрису от Тёклы. За время съемок, пока снимали наши сцены, мы почти не расставались, вкалывая по две смены, — и я уже не мог отличить, когда она выхаживала Вольфганга как Текла, а когда отпаивала чаем с мятой меня как своего партнера.
Декабрь! Текла мерзнет на улице, дожидаясь, чем всё кончится у Веберов. «Не надо забывать, что она его любит, — напоминает ей режиссер, — и при этом сумела не растерять к нему дружеских чувств, черта редкой женщины. Но нет правил без исключения, так и объясним это для себя, или мы здесь что-то упустили и уже никогда не узнаем. Он пришел к Лиз с подружкой детства, а уйдет — с родственницей из колена Моцартов».
Тёкла мерзнет на улице, такой темной, что, выйдя из дома Веберов, я едва различаю её у перекрестка среди топчущихся теней. Мы приближаемся к ней вместе с камерой. «Физиономия „обманутой любви“, — настраивает меня режиссер перед съемкой, попутно раздражаясь на пиротехников за чахлый дымок, — физиономия крови и сыплющихся из глаз искр, — и вдруг оглушает меня оплеухой и осатанело орет в ухо, — у тебя тупое и сладостное желание ввязаться во что-то безобразное с привкусом катастрофы», — и со всего маху я, вытолкнутый им, врезаюсь в группу мужчин. Один из них оглядывается и бьет меня в лицо. Снег мне кажется сладким и освежающим, и что-то скрипит на зубах. Мне становится легче, я даже не чувствую боли. Я её не чувствую и тогда, когда все трое принимаются за меня. Они бьют по голове, пинают, толкают от одного к другому, а мне хочется ещё, ещё, ещё… Не усердствуй они так по своей воле, я должен был бы сам их просить об этом… Тёкла норовит втиснуться между нами, но её отпихивают в сторону, и хладнокровно продолжают меня бить… «Так! Так его!» — орет в экстазе режиссер. Голова у меня гудит, уши, будто заткнуты ватой, кровь щиплет глаза. Боже, хочется крикнуть мне, как это здорово!.. Меня морозит от встречного ветра. На месте сердца зияет тянущая ледяная пустота. «Стоп, снято».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу