Прежде чем посадить гостей за стол, Шавлего представил им свою жену Хионию и дочь Татию. Хиония была худощавой женщиной среднего роста, с натруженными руками и добрым, вселявшим доверие лицом; семнадцатилетняя Татия, черноглазая и чернобровая, была совсем худенькая, даже тоньше матери.
Ужин продолжался до рассвета; своеобычные законы местного пиршества настолько были Петру внове, так заворожили гостя, что даже тамошнее красное не сразу сломило его — замерев, он дивился этому поразительному застолью, стараясь при этом внешне сохранять серьезность и невозмутимость. Больше того, ему опять приходилось одергивать вновь и вновь восторгавшуюся супругу и напоминать ей о том, что «шутят, танцуют, ну так чего же тут больше-то…». На протяжении всего пира его тревожило главным образом вот что: первое — почему это не выказывают возмущения творимым в доме Шаврикия шумом и гамом хотя бы их ближайшие соседи, второе — отчего не садятся за стол Хиония и хорошенькая Татия. Вследствие того, что осведомиться об этом ему все-таки было не с руки, он, поразмыслив, самостоятельно пришел со временем к выводу: близживущие сельчане сами находятся за этим столом и поют вместе со всеми остальными, а что касается Хионии и Татии, то из-за диковатых здешних приличий и запретов им нельзя садиться за общий стол с гостями; они наверняка довольствуются остатками, и в этом одна из главных причин их худобы.
Еще два дня пробыли гости в деревне, и все это время семейство Шаврикия опекало и потчевало их как могло и чем могло — и чем не могло тоже. Чего уж об этом говорить, однако ладно, хоть и обидится хозяин, скажу и это: на третий день учитель чистописания сачкепельской четырехклассной школы Шавлего Шаврикия послал своего верного друга к племяннику в соседний Хони, чтобы взять у того взаймы, и когда Шио привез вместо двухсот рублей, о которых просил Шавлего, сто, он, оглянувшись по сторонам, взял деньги, быстро запихнул их в карман и, сощурившись, молвил: «Уж лучше б вовсе отказал, ну да ладно, сотню рублей вернуть легче, чем две. Как сказал мудрец, знаешь? Брать в долг — накладно для берущего. Вот послушай-ка: берешь чужое — отдаешь свое, берешь на время — отдаешь навсегда. Сам же в проигрыше, э-эх!..»
За тринадцатым и последним застольем, за час до отхода поезда, Петр, до сих пор молчавший, но ободренный радушием хозяев (так, во всяком случае, казалось им самим), попросил разрешения у тамады и выступил, пространно и чуть сбивчиво — дескать, после столького всего сразу и не упомнишь, — с поразившими хозяев словами… нет, не признательности им, но развернутого и детального осуждения нескончаемых кутежей — мол, ну что особенного в моем приезде, что ему так радоваться, прямо не верится, а если и поверю, то чего мне радуетесь-то, тоже, нашли посланца божьего, я ж простой человек, и ничего-то больше, во всем нужно знать меру! — и ряда других подмеченных им за время пребывания в Сачкепеле недостатков; под конец Петр, если не ошибаюсь, затронул и пещеру Оконкиле, заявив, что так с ней носиться хозяевам негоже — это не их творение, а заслуга текущих вот уже пять миллионов лет подземных вод, и вообще — пещера принадлежит не только местным жителям.
Сачкепельцы решили, что понес все это Петр спьяну, не обиделись и проводили гостей с той же любовью и теплом, что и встретили.
Снова сев у окна вагона, Дарья всматривалась в потонувшие в жаре дворы, дома с широкими лестницами и черепичными крышами, колодцы с журавлями… Петр, засунув руки между колен, исподлобья выжидательно смотрел на нее — как выжидательно смотрят наутро славно погулявшие, покутившие и нашкодившие накануне мужья на нахмуренных жен. Наконец Дарья, метнув на него гневный взгляд, потребовала объяснений по поводу его безобразного поведения: почему он срамил себя и отравлял праздник ей, между тем как хозяева поистине прыгнули ради них, гостей, выше головы?!
— Что ты понимаешь? Судишь обо всем со своей колокольни, а я заглядываю куда дальше вперед, — рассудительно и веско возразил ей Петр. — Вот остался я вроде недоволен — и разом два добрых дела сделал, и для тебя и для них. Да знаешь ли ты, что нормальный гость, коль обрушивают на него гостеприимства больше, чем ему положено, и впрямь оскорбиться может — уже не высмеивают ли, мол, меня? Это ж унижение для человека, считай, издевательство — принимать его лучше, чем следует, и считать черт-те кем! Так с тобой носятся, что просто… Уразумела? Отлично все было, не спорю, да только я не зря был сдержан — будто б это вовсе и не мне, а кому другому, поважнее меня птице, предназначалось, а я тут ни при чем. А они — что ж, какие есть, такими и были, ведь не столь меня так встречали, сколь во-об-ще гостя, ясно? Думаешь, не заметил я, что в доме у них не густо? Из всех углов богатство прет, как же! В конце концов, устал народ гостей встречать да от попоек отрезветь-то надо — раз и навсегда, должны ж люди это сообразить?! Сами не сознают, так надо им дать понять-то аль нет? Вот я им пирушку и подгорчил малость. А кроме того — не сделай я этого да недовольным не прикинься, так ведь и самим вскоре их приглашать пришлось бы! Кумекаешь, дурья голова? И что б ты потом делала, разве ж так принять смогли бы? Не потянули б, нет! Небось меня дурнем-то считаешь… Тебе все легким кажется. А дело, видишь, непростое выходит… Так-то вот.
Читать дальше