На этот раз она приготовила пахучий борщ, молодую картошку в сметане и компот. Отчуждение за столом уменьшилось, и Григорьев без видимого усилия сказал:
— Спасибо, Сашенька.
На что Санька тихо отозвалась:
— На здоровье, Николай Иванович.
После обеда Григорьев остался за столом, и Санька тоже. Каждый ушел в себя, но не тяготился присутствием другого. И не пытаясь разрушить разделявшую их почти осязаемую преграду, они все же сделали усилие и перебросили через нее едва заметные, прерывающиеся нити начального общения: каждый подумал о другом и осудил себя.
«Так было нельзя», — подумал Григорьев.
«Ему и так было тяжело», — подумала Санька.
«Я эгоист, я ужасный эгоист — как я выгляжу перед ней?»
«Ему и теперь тяжело, и эта урна, и все это, и это еще не кончилось, а меня хватило едва на месяц…»
— Понимаешь, я не мог! Я и сейчас не могу, это ужасно, я ничего не могу, я должен заботиться о тебе, но я не могу, мне надо выполнить другое, я не могу…
— Ты ничего для меня не должен, совсем ничего, мне только быть около тебя — если бы ты это понял!
— Я хочу, чтобы ты не уходила, и это ужасно, это безнравственно, потому что я только беру, но ничего не даю взамен.
— Это не так, это не так!
— И, может быть, я буду гнать тебя, и ты обидишься и уйдешь, и я буду виноват, ну, конечно, я виноват…
— Я вернусь, когда ты захочешь, чтобы я вернулась. И ты не виноват, виновато другое, я не знаю — что, но не ты.
— Я буду вспоминать о тебе только тогда, когда буду вдали, и ты даже не узнаешь, думал ли я о тебе…
— Пусть… У меня ведь только та дорога, по которой пойдешь ты.
— А если моя дорога никуда не ведет?
— Ты ошибаешься. Не мы оцениваем свои пути, мы только проходим по ним.
— Мне бы протянуть руку и коснуться твоей руки, но ведь я этого не сделаю, потому что лучше считать, что лишился великолепного, чем обнаружить, что получил грош… Как я пошл, боже мой, как я мерзок себе! Откажись от меня.
Санька посмотрела на Григорьева и отрицательно покачала головой.
Потерявшись во времени, они просидели друг перед другом за неубранным столом и так и не произнесли вслух ни одного слова.
* * *
Григорьев все-таки поехал в город, в котором они некогда поселились ради его института и где умерла мать. Он знал, что едет напрасно, что этому городу еще в большей степени, чем другим, нужны живые, а не мертвые, и потому не удивился, что прежнее кладбище закрыто, что крематорий функционирует с надлежащей исправностью, а прежний похоронный инструктор растолстел и продолжает с удовольствием слушать «Реквием» Моцарта.
Те, кто не поддавался увещеваниям любителя католического песнопения и не соглашался предавать своих близких огню, подсоединились на правах квартирантов к крохотному деревенскому кладбищу в двадцати километрах от промышленного гиганта. Квартиранты, впрочем, обжились на просторе основательно, прихватив и ближние деревенские угодья, усадив их богатыми мраморными плитами и скошенными черными стелами. Мирная деревенька, не придававшая ранее излишнего значения редким смертям, была парализована траурными шествиями, вереницами легковых машин, медью труб, публичными женскими стенаниями и воем автомобильных сирен, настойчиво и угрожающе обещавших что-то своим усопшим. Население трудящейся деревни внезапно задумалось о смысле бытия и бренности сущего, выронило подойники, вилы и прочий вспомогательный инструмент и тихо рассредоточилось по учреждениям областного центра, а немногие оставшиеся и жилистые стали приторговывать новыми и подержанными венками и радоваться жизни в значительно большей степени, чем до того.
Это самодельное бытовое обслуживание нисколько Григорьева не воодушевило, показалось даже оскорбительным. Теперь его оскорбляло чуть ли не все, и особенно почему-то существование растолстевшего инструктора. Григорьев потребовал немедленно выдать ему урну с прахом матери и, пригрозив непредсказуемыми партизанскими действиями, взял-таки инструктора внезапным напором.
Григорьев честно признавался перед собой в полной абсурдности своего предприятия, но отступить уже не мог, его в е л о. Вряд ли это было простое упрямство или странный заскок. Поначалу почти случайность — да если подумать, то это и была случайность: не отнеслись бы столь бюрократически-торжествующе к его беде на Новой стройке, похоронил бы он там сестру законно, он, скорее всего, к сегодняшнему дню изжил бы даже воспоминание о тех тяжких часах, — но изначальная эта случайность вдруг обратилась в исток последующих нелепых событий. Если бы все осталось в рамках пусть и неправильного, но привычного регламента, если бы ничто чрезмерностью своей не взорвало собственного григорьевского бездумья и собственной его полублагополучной, полускучной жизни («Все так, и я так, у кого иначе?»), то его подспудные совестливые шевеления вскоре одряхлели бы окончательно, не прорвав к деятельности его усыхающего существования. Но чрезмерность вызвала сопротивление.
Читать дальше