Только и спросил, кажется, Ерёмин: «Кто?» И вывернувшийся сбоку откуда-то, будто ждал, парнишка с готовностью доложил: «Да этот… преподобный этот. И Киряй тоже. Спали там…» Ерёмин спохватился, должно быть, что в руках у него тяпка, поспешил к выходящему во двор оконцу и ткнул ею в раму, пробуя, в звенья следом. Посыпались стёкла и повалил оттуда серый удушливый дым — нет, ничего не разглядеть в нём и не залезть, раму если выбить, как и в наружные, такие ж небольшие и над землёй высокие окна, завалинки даже не было. Оставалась дверь, но пламя быстро отчего-то перебросилось наверх, односкатная из старого железа крыша сеней вместе с задним фронтоном загорелись, по всему судя, первыми и в самих сенцах то появлялись зловеще, то пропадали чадные языки огня и трещало там, будто что поджаривалось…
И никому слова не сказал больше, насадил поглубже фуражку на голову и пошёл в сенцы, отворачивая лицо от тёмного ещё жара их, — и вошёл, нагнулся, приглядываясь там понизу, где не так чадно было. Но сверху просело что-то с хрустом, искрами и углями сыпануло вразброс, и он, лицо локтем прикрыв, шагнул ещё, запропал в дыму.
На удивленье быстро, рассказывали, он Федю вывел, почти на себе волок — и вытолкнул его из двери, мешком на землю упавшего, перхавшего как овца и ничего, по всему, не понимавшего. И двинулся назад, в избу, — значит, и Киряй там…
Раньше его подоспевший к пожару Гуня в майке рваной и тут успел, подскочил с ведром и окатил вдогон спину его в пиджачке старом и голову, на что Ерёмин с матом отмахнулся — от неожиданности, может… И никто отчего-то, в какой потом раз пересказывая это всё, не удивлялся, почему Ерёма именно, а не кто иной пошёл, ведь набежало и мужиков тут же… ну, пошёл и пошёл. Не он, так другой бы, пожаром на Руси не удивишь, а раз один пошёл — что там другому делать, башку почём зря подставлять?.. И ещё всякое такое говорили и, в общем-то, правы были, разумники. Но пошёл-то всё-таки Ерёма.
И долго что-то, показалось всем, не было его — долго, а уж столбом пламени с дымом смоляным взялась рубероидная крыша самой избы и палящей стеною жара всё дальше отодвигало, отжимало толпу, уже и со двора выскакивали, хорошо — построек у Манохина рядом не было, лишь амбар старой каменной кладки и сарайчик, оба на отшибе, у задов… Но вот показался — на карачках, волоча по полу беспамятного, похоже, парнишку, дергаясь весь от сыпавшегося сверху огненного сора, пиджачок и штаны уж дымились на нём. Через порог переваливал тело, когда подоспевших двое, мужик какой-то и парень, подхватили Киряя под мышки и тоже волоком почти потащили скорей оттуда, к амбару.
А Ерёмин там с карачек вставал — не сразу, руками за косяк ухватясь, и всё ждали, что вот переступит он порог и пойдёт, наконец, побежит подальше от трещавшей уже и проседавшей пылающим решетником и стропилинами избы… и как только терпит там, вон уж листья даже поскрутило на сирени в палисаднике, на клёне поодаль обвисли тоже. А он, поднявшись кое-как, на них на всех глядя с какой-то странной, утвердилось потом в общем мнении, на оскал похожей усмешкой на побуревшем лице, что-то всё медлил миг-другой, и непонятным, невозможным там было промедленье это; к вдруг то ль оступился, то ли сделал шаг, затем ещё один — назад, шатнувшись, и будто провалился в густо дымящих, с проблесками пламени и вот-вот уже, казалось, готовых вспыхнуть разом сенях…
Никто и не понял даже, что на их глазах случилось… неужто ещё кто там?! Не понимал никто и сейчас, не поймут и завтра, опять и опять думал Гущин, о чём-то сам догадываясь, но не желая пока или, может, боясь даже перевести догадки свои в некий связный дискурс, в мысли и слова, — всё равно неверными будут, не созревши, мимо таящегося где-то смысла, не о том, когда надо бы — о главном… Но что у нас главное теперь? И что может быть им в смуте русской? Противленье злу — двойной природой обладающему, грубо материальной и виртуальной, которое везде и одновременно нигде, в недосягаемости пряча кащееву иглу свою, в мороке напущенного на всех на нас равнодушья и недомыслия? Замахнешься — а не знаешь, куда и как бить, со всех сторон обступили они, до вполне материальной плотности и гнусности сгустившиеся фантомы зла и лжи, самой средою ставшие, в которой вязнет в замахе и обессиливается рука… Или терпение, должное великим быть и нечеловечески мудрым, чтобы дождаться сроков, когда Бог переменит орду, и зло, переполняя всё мыслимые меры и немыслимые, едва ль не наедине с собой оставшись и в мерзостях изнеможась, самое себя начнёт пожирать?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу