Но оказалось, что не всегда, — оказалось, что все сложней. В сущности, я тупо надеялся на продолжение легкой студенческой жизни, продолжение лихих разговоров с друзьями-бороданами... но попал в тишину. Вот самый первый миг:
Шеф, маленький, с большой головой и плоским азиатским лицом, с какими-то скомканными служебными бумагами в руках, быстро кивнул мне, не глядя на меня, отрывисто и криво улыбнулся и сразу же выбежал из комнаты. Я остался торжественно стоять, надеясь, что церемония представления еще не произошла, — но оказалось, что она уже позади. Вбежав обратно минут через пятнадцать, шеф очень вежливо, но стремительно отстранил меня с пути, подбежал на своих коротких, да к тому же еще согнутых ножках к своему закиданному бумагами столу, схватил какую-то новую бумагу и снова выбежал. Я еще постоял, как столб, пока не понял, что никакого обстоятельного разговора между нами не будет — почему-то...
Почему?
Я со вздохом сел за указанный мне стол, принял от основательной Серафимы Сергеевны увесистый том «Технических условий» и погрузился как бы в их изучение, а на самом деле в абсолютное изумление.
Да, думал я, ну и встреча! И это — первый день, когда хотя бы принято изображать радость и приличия! Что же дальше?!
Дальше, примерно дня через два, выяснилось, что шеф ни минуты не может провести со мной в одном помещении — а столы наши были рядом. Не то что дать задание, ввести в курс — даже просто поговорить! Что за сумасшествие? Такого я раньше не встречал! Как же тут жить — не говоря уже о работе! А ведь по всем законам мне тут быть минимум три года!
В чем дело? Или сам шеф такой псих — или резонирует на волнение, идущее от меня? Но как бы ни было — жить так невозможно, и никуда от этого не деться!
Можно себе представить, с каким страхом я поглядывал на стрелки и, как спринтер на низком старте, напружинивался, готовился — вот сейчас вбежит шеф, неся ветер, и нужно тут же, не теряя ни мгновения, быстро сказать ему что-то деловое и умчаться — давая ему время успокоиться, отдышаться и что-то сделать — за то время, пока не появлюсь я! Иногда я не выдерживал, срывался на фальстарте, и тогда мы с шефом встречались где-то на лестнице — он, гоня ветер, мчался кверху, я — вниз. Мы отрывисто улыбались — и разлетались, как две рехнувшиеся перелетные птицы, пересекающие экватор в одно время в противоположных направлениях!
Пот катился с меня ручьем. Значит — три года в таком темпе? Ну-ну.
Но главное — и второй тип из этой комнаты ничуть не более спокоен, чем шеф!
Заместителя шефа, Гаврилова, я тоже не мог поместить ни в какие мне знакомые рамки — и когда рядом с тобой весь день от темноты до темноты неспокойные, непонятные, мечущиеся люди, каждый день, проведенный на работе, — мука смертная! Глядя на Гаврилова, я с тоской понимал, что кроме прямых и ясных путей попадаются еще и загадочные, извилистые, непонятные и что искать в жизни ясность и смысл — дело безнадежное и мука жизни скорее норма, чем исключение.
И главное — непонятно, откуда они берутся! Гаврилов, как я узнал из отрывочных разговоров, родился в семье знаменитого академика, причем всеми любимого. И сын его поначалу учился блестяще, но потом вдруг все сломалось — неужели нескладность жизни — обязательный оброк? Вместо вуза он поступил почему-то в летное училище, летал где-то в неимоверной глуши, потом с диким треском демобилизовался, лет пять вел жизнь абсолютного бича, потом вдруг подался все же в науку, — но жизнь вел нелепую, трагическую, душераздирающую — разодранный, грязный приходил на работу, глаза его были расширены, но мутны, взгляд его был направлен куда-то вдаль... С гримасою отвращения, с отчаянными проклятиями брался он за дела и при этом — все делал быстро и абсолютно точно... может, из отвращения к делам, чтобы не задерживаться на них?
Короче, неизвестно уж почему, но делал он все блестяще — как, кстати, и шеф, — но счастья это почему-то ему не прибавляло, скорей наоборот — словно бы обостряло страдания! Набросав за секунду схему, он с отвращением швырял карандаш... то ли он считал, что способен на большее? То ли считал это большее недостойным себя? Загадка.
Во всяком случае, за короткое время он сделался главным моим страданием в жизни, все предыдущие страдания померкли перед ним. А он меня абсолютно не замечал, смерч, закрученный им, уходил куда-то вверх, далеко за облака.
Он не принимал никакого участия в местной жизни — премии, путевки, — он посмотрел бы на того непонимающим взглядом, кто бы про это заговорил. И все, кто про это только и говорил, презирали его, и что меня убивало — считали Гаврилова гораздо ниже себя, хотя он был, ясное дело, гораздо выше, — но они его презирали — вот что сводило меня с ума, делало пребывание в этом доме невыносимым.
Читать дальше