А мужа своего Азури, отца Виктории, боялась, как плохой ученик боится сурового учителя. Этот мощный гигант занимал положение властелина и добытчика, прилежно и преданно заправлявшего всеми делами их семейного торгового дома. Его старший брат Йегуда, соблюдавший все предписания религии и отрастивший бороду, был слишком слаб и хвор, бизнес ему был не по плечу. Что же до Элиягу, отца Рафаэля и младшего сына Михали, то для него рутина была Божьей карой. Когда он запустил руку в казну их торгового дома, старшие братья прервали с ним всякие деловые отношения, но все же помогли ему открыть скромную переплетную мастерскую. А он как набрал маленько деньжат, тут же снял хибарку на какой-то фруктовой плантации, заперся в ней с братом Наджии Дагуром, музыкантом на кануне
[2] Канун (канон) — струнный щипковый музыкальный инструмент; распространен в странах Ближнего и Среднего Востока, в Армении.
, и кутил там со шлюхами, пока не просадил всё, до последнего динара. Потом, спустя несколько недель, вернулся во Двор, весь вымотанный, с горящим взглядом. Но перед Песахом
[3] Песах — один из важнейших праздников, связанный с Исходом евреев из Египта и избавлением их от четырехсотлетнего рабства.
, вернее, перед Шавуотом
[4] Шавуот — праздник в память дарования Торы пророку Моисею на горе Синай. Отмечается на 50-й день после первого дня Песаха.
прогорел окончательно и сбежал от кредиторов. Когда же был пойман, то в растрате признался и отказался от большой хорошей комнаты, расположенной по соседству с застекленной комнатой родителей Виктории. Убрался с женой и детьми в крошечную каморку, ту, что без окна и на уровне земли, и при входе вместо двери — мешковина. Эта каморка многие годы служила кладовкой для тканей — то было во времена, когда у Михали, матери трех братьев, была процветающая мастерская по пошиву формы для турецких солдат.
Элиягу опускался все ниже. Азури с Йегудой еще по-божески с ним поступили, когда узнали, что он, сговорившись со сторожем их торгового дома, собрался украсть несколько рулонов дорогого шелка. И снова он беспрекословно подчинился их приговору и, освободив ту жалкую каморку, спустился с семьей в подвал. Дети его голодали вместе с населявшими подвал крысами, зябли в промозглые зимние дни, а летом, выскакивая из духоты подвала на пылающее солнце, с непривычки моргали глазами.
И вот однажды из затхлой мглы этого подвала вынырнул Рафаэль, да в таком странном одеянии, что сразил и женщин и детей. Голова не покрыта, и волосы с металлическим блеском и разделены на прямой пробор, как у немцев-советников в османском правлении. И белый костюм какой-то диковинный. Под безрукавкой из верблюжьей шерсти и полосатым халатом — короткий пиджак и брюки в облипочку на изящной фигуре — все белоснежное, как саван, который приготовила для себя бабушка Михаль. Карманы костюма — всем напоказ, доступные для любой воровской руки, что отнюдь не в правилах богобоязненных евреев, прячущих карманы в складках кафтана. При других обстоятельствах молодухи Двора со смеху бы попадали при виде блестящей трости в его руке, а тут они лишь таращились изумленно, некоторые, сами того не замечая, поглаживали себе живот, хотя он еще и мужчиной-то по-настоящему не был. Он велел подать себе еду в аксадре [5] Аксадра, или экседра ( греч. ) — полукруглая глубокая ниша, иногда полукруглое полуоткрытое сооружение.
, выходящей на внутренний дворик, и, хотя это был не канун Песаха, а обычный летний день, приказал, чтобы стол помыли и вытерли до блеска и чтобы посуда тоже сияла. И, заметив какое-то пятнышко на поданной матерью тарелке, встал из-за стола и выплеснул еду в мусор. Это при том, что дядя его Йегуда заплесневелые хлебные крошки из уличной пыли поднимал и, поцеловав, запихивал в щели на стенах домов, чтобы их ногами не попирали. И потому все стояли, таращась на Рафаэля, который вышвырнул в мусор святую пищу, — ждали, что сейчас его молнией сразит. А когда его брат Ашер посмел запротестовать, а сестра развопилась, он выгнал обоих на середину Двора и выставил, босых, на убийственном солнцепеке и глаз с них не спускал, пока они не замолчали.
Двор, всегда кишащий ребятней и женщинами, вдруг притих. Наджия, мать Виктории, вроде и слышала, как кричит в переулке склейщик фарфора, но так и застыла с черепками кувшина в руках и глаз не отводила от белоснежного костюма Рафаэля. А бабушка Михаль, лежащая на своем коврике у перил второго этажа, подозвала к себе этого парнишку с прической немецкого советника. Была она не просто старухой, которой выкроили жалкую лежанку в углу, как это делают с теми, кто зажился на этой земле. Обитатели переулка помнили дни ее процветания и весь ее род звали «Домом Михали». Даже Йегуда склонял перед ней голову и от всех требовал относиться к ней с почтением. А потому, когда она позвала Рафаэля, чтобы тот к ней поднялся, наступило такое молчание, что слышно стало, как мухи жужжат. Бабка с внуком о чем-то потолковали тихими голосами, после чего парнишка спустился по узким ступенькам, и глаза его так и сияли. Виктория стояла рядышком с Мирьям, Йегудиной дочкой. И были они совсем еще девчонки. Но ее будто мощной волной окатило, и она заметила, что и с Мирьям творится такое же. Слово любовь было у них здесь словом презираемым, даже и между мужем с женою. Но когда она так вот стояла на побитых плитках их древнего Двора, где росла еще сама бабушка Михаль, а потом ползали ее дети — все три их отца, Двора, который видел и внезапные смерти, и многочисленные рождения, — когда она там стояла, плечом касаясь плеча Мирьям, то вдруг почувствовала, что выросла и стала женщиной.
Читать дальше