Насколько отец избегал ответственности, настолько мать относилась серьезно к своим обязанностям воспитательницы. Она консультировалась в обществе «Христианские матери» и часто беседовала с его представительницами. Она сама водила меня в школу, присутствовала на уроках, проверяла задания. Она выучила английский и взялась штудировать латынь, чтобы помогать мне в случае необходимости. Она подбирала для меня книги, водила к мессе и к причастию; вместе со мной и сестрой читала вслух вечерние и утренние молитвы. Она была со мной рядом в каждое мгновение моего существования и следила за каждым движением моей души. Для меня не было разницы между ее взглядом и всевидящим Божьим оком. Никто из моих теток, даже тетя Маргерит, воспитывавшаяся в Сакре-Кёр, не отдавался религии с такой полнотой. Мать часто причащалась, истово молилась, постоянно читала духовную литературу. Вела она себя соответственно своим убеждениям: была всей душой предана близким и в любую минуту готова пожертвовать собой. Святой она мне не казалась, потому что я к ней привыкла и потому что она часто сердилась, но ее пример был от этого не менее убедительным: я могла, а значит, должна была стараться стать такой же добродетельной и благочестивой, как она. Ее горячая привязанность к нам искупала частые перемены настроения. Будь она безупречной, но далекой, она не оказала бы на меня такого влияния.
Ее авторитет во многом был результатом нашей близости. Отец обращался со мной как с уже сложившейся личностью; мать окружала заботой ребенка, которым я в тот момент являлась, и относилась ко мне снисходительно: когда я дурачилась или говорила глупости, она находила это естественным; отец же сердился. Мать забавляли мои выходки, мои каракули; отец не видел в них ничего забавного. Я желала, чтобы со мной считались, но гораздо важнее было, чтобы меня принимали такой, какая я есть, со всеми недостатками моего возраста. Своей нежностью мать всецело оправдывала меня. Конечно, похвалы отца казались мне более лестными, но когда он ругал меня за то, что я перевернула все на его столе, или восклицал: «Ох уж эти безмозглые дети!», я не воспринимала всерьез его упреки, которым он и сам не придавал значения. Зато если мне делала замечание мать — или просто нахмуривала брови, — я чувствовала, что моя безопасность под угрозой. Лишенная ее поддержки, я не имела права на существование.
Материнское недовольство действовало на меня тем сильнее, что я привыкла к ее благожелательности. В семи-восьмилетнем возрасте я ее совершенно не стеснялась и говорила все, что мне приходило в голову. Помню один случай. После кори у меня обнаружился легкий сколиоз, и врач, как на доске, начертил на моей спине прямую линию вдоль позвоночника. Мне прописали шведскую гимнастику, и я стала ходить на частные уроки к высокому светловолосому преподавателю. Однажды, ожидая его, я залезла на шест. Оказавшись наверху, я почувствовала странный зуд между ног. Это было приятно и одновременно раздражало. Я слезла, потом взобралась снова; ощущение повторилось. «Как странно», — сказала я маме и в точности описала свои ощущения. Сделав равнодушный вид, мать перевела разговор на другую тему, и я подумала, что в очередной раз сказала какую-нибудь глупость, не заслуживающую внимания.
Впрочем, со временем мое поведение изменилось. Когда пару лет спустя я задумалась о «кровном родстве», которое часто упоминалось в литературе, а также о словах «плод чрева твоего» из молитвы «Богородице Дево, радуйся», я не стала обращаться к матери за разъяснениями. Возможно, что к этому времени она уже несколько раз ответила молчанием на мои вопросы, — не помню. Собственно, в основе моей сдержанности лежали более серьезные причины: я стала себя контролировать. Мать редко меня наказывала и даже если, случалось, хлестала по щекам, мне было не больно. Я по-прежнему сильно ее любила, но стала побаиваться. Было у нее одно выражение, от которого мы сестрой впадали в столбняк. «Это смешно», — говорила мать. Мы часто слышали эти слова, когда они с папой обсуждали кого-то чужого. Обращенный против нас, этот приговор исторгал нас из семейного рая и бросал на самое дно общества, где прозябало остальное человечество. Мы были не в силах предугадать, какой жест, какая реплика повлечет за собой страшную для нас реакцию. Любая инициатива была чревата последствиями; из осторожности мы предпочитали помалкивать. Помню наше с сестрой изумление, когда, попросив разрешения взять с собой на каникулы кукол, мы услышали: «Почему нет?» Много лет подряд мы не решались даже заикнуться об этом. Главной причиной моей нерешительности был страх почувствовать мамино презрение. Кроме того, когда ее глаза вспыхивали гневом или когда она просто поджимала губы, я, кажется, в равной степени боялась моего собственного падения в ее глазах и грозы, бушевавшей в ее душе. Если бы она уличила меня во лжи, я бы острее переживала мамино негодование, нежели собственный позор; мысль об этом была столь для меня невыносима, что я всегда говорила правду. Я, разумеется, не могла понять, что, отвергая все незнакомое и новое, мать защищала себя от смятения, в которое повергло бы ее малейшее возражение; тем не менее я чувствовала, что непривычные слова, неожиданные решения нарушали ее спокойствие. Я чувствовала на себе ответственность, а значит, зависела вдвойне.
Читать дальше