В июле я записалась в Команды. Руководительница женских секций, толстуха с синюшным лицом, поставила меня во главе Команды Бельвиля. В начале октября она созвала собрание «ответственных лиц», чтобы проинструктировать. Молодые девушки, которых я встретила на этом собрании, досадным образом походили на моих давних одноклассниц из школы Дезир. У меня были две сотрудницы, одной из которых поручили преподавать английский, другой — физкультуру; им было под тридцать, и они никогда не выходили по вечерам из дому без родителей. Наша группа размещалась в неком Центре социальной помощи, которым руководила высокая темноволосая девица, довольно красивая, лет примерно двадцати пяти; ее звали Сюзанна Буаг, она была мне симпатична. Но моя новая деятельность не принесла мне большого удовлетворения. Раз в неделю, вечером, в течение двух часов я растолковывала Бальзака или Виктора Гюго юным работницам, давала им книги, мы беседовали; их было довольно много, и занятия они посещали регулярно, но главным образом чтобы пообщаться между собой и ради поддержания хороших отношений с Центром, который оказывал им более существенные услуги. В Центре также располагалась мужская команда; ребята и девушки знакомились на вечерах отдыха, балах; танцы, ухаживания и все, что за этим следовало, привлекало их гораздо больше, чем учебные кружки. Я считала это нормальным. Мои ученицы весь день работали в швейных мастерских и у модисток; знания, довольно разрозненные, которые им давались, не имели никакой связи с их жизненным опытом и были им не нужны. Я ничего не имела против того, чтобы побуждать их к чтению «Отверженных» или «Отца Горио», но Гаррик ошибался, воображая, что я несу им культуру; я ни за что не хотела следовать его указаниям и говорить им о величии человека и ценности страдания — тогда у меня было бы чувство, что я смеюсь над ними. Что касается дружбы, то тут Гаррик тоже одурачил меня. Атмосфера в Центре была довольно веселой, но между молодежью из Бельвиля и теми, кто, вроде меня, приходил к ним, не было ни глубокой симпатии, ни взаимного доверия. Мы убивали время вместе — вот и все. Моя разочарованность перешла на Гаррика. Он пришел прочесть лекцию, и я провела с ним и Сюзанной Буаг большую часть вечера. Было время, когда я страстно желала поговорить с ним, по-взрослому, на равных, но разговор, на мой взгляд, получился скучным. Он все твердил одно и то же: ненависть должна уступить место дружбе, надо мыслить не категориями партий, профсоюзов, революций, а категориями профессии, семьи, региона; задача состоит в том, чтобы в каждом человеке спасти его человеческую ценность. Я слушала его рассеянно. Мое восхищение им угасло одновременно с моей верой в то, чем он занимался. Спустя некоторое время Сюзанна Буаг попросила меня давать заочные уроки больным в Берке — я согласилась. Эта работа показалась мне хоть и скромной, но полезной. И все-таки я пришла к выводу, что действие — обманчивое решение: обеспечиваешь себе ложное алиби, полагая, что отдаешь себя ближнему. Такое действие я не принимала, но мне в голову не приходило, что действовать можно как-то иначе. Хоть я и предчувствовала, что Команды на поверку окажутся вовсе не тем, чем выглядели на первый взгляд, я, тем не менее, стала жертвой собственных заблуждений. Я считала, что имею подлинный контакт с «народом»; он казался мне отзывчивым, исполненным почтения и расположенным к сотрудничеству с людьми из высшего класса. Этот псевдоопыт лишь усугубил мое неведение.
Сама я более всего ценила в Командах то, что они позволяли мне проводить один вечер вне дома. С сестрой у меня вновь установились доверительные отношения: я говорила с ней о любви, о дружбе, о счастье и его ловушках, о радости, о красоте духовной жизни; она читала Франсиса Жамма {191} 191 Жамм Франсис (1868–1938) — французский писатель и поэт. Простота его стихов обусловлена единством чувств и выразительных средств, нарочитым отказом от принятых форм и размеров; романы проникнуты нежной грустью.
, Алена-Фурнье. Зато мои отношения с родителями к лучшему не менялись. Они бы искренне огорчились, если б узнали, какую боль мне причиняют, — но они ни о чем не догадывались. Мои вкусы и мнения они воспринимали как вызов им самим и здравому смыслу и выражали недовольство при каждом удобном случае. Часто они обращались за помощью к друзьям; все хором разоблачали шарлатанство современных художников и писателей, снобизм публики, упадок Франции и культуры вообще; во время этих обвинительных речей все взгляды устремлялись на меня. Месье Франшо, блестящий собеседник, влюбленный в литературу, автор двух романов, изданных им на собственные деньги, однажды язвительно спросил меня, какую такую прелесть я нахожу в «Рожке с игральными костями» {192} 192 «Рожок с игральными костями» (1917) — сборник стихотворений в прозе Макса Жакоба, отражающий внутренние противоречия и эмоциональные метания автора.
Макса Жакоба. «Ну, этого с первого взгляда не понять», — сухо ответила я. Все расхохотались; теперь я понимаю, что позволила взять над собой верх, но в подобных случаях у меня не было иного выбора, как строить из себя ученую педантку или огрызаться. Я старалась не реагировать на провокации, но родители не удовлетворялись этим кажущимся смирением. Уверенные в том, что я подвергаюсь пагубным влияниям, они пристрастно меня допрашивали. «И что же такого необыкновенного в твоей мадемуазель Ламбер?» — интересовался отец. Он упрекал меня в том, что я не люблю свою семью и предпочитаю общаться с посторонними. Мать в принципе соглашалась, что друзей, которых сами себе выбирают, любят больше, чем дальних родственников, но мои чувства к Зазе она считала чрезмерными. В тот день, когда я, придя к Зазе, внезапно расплакалась, я предупредила дома: «Я пошла к Зазе». «Ты же была у нее в воскресенье!» — возразила мать. — Нечего тебе все время торчать у нее!» Последовала долгая сцена. Еще один повод для конфликта — мое чтение. Матери не нравился мой выбор книг; она побледнела, листая «Курдскую ночь» {193} 193 «Курдская ночь» (1925) — трагико-экзотический роман французского писателя Жана-Ришара Блока (1884–1947), сочетающий анализ нравов и психологии персонажей с призывом к справедливости.
Жана-Ришара Блока. Она всем жаловалась, что я вызываю у нее сильное беспокойство: моему отцу, мадам Мабий, моим тетушкам, кузинам, своим приятельницам. Я никак не могла свыкнуться с тем недоверием, которое ощущала по отношению к себе. Какими длинными казались мне вечера! А воскресенья! Мать не разрешала топить камин в моей комнате; тогда я ставила столик для бриджа в гостиной, где горела печка и всегда была широко раскрыта дверь. Мать входила, выходила, сновала туда-сюда и то и дело заглядывала мне через плечо: «Чем ты занята? Что это за книга?» Наделенная немалой жизненной силой, которую ей почти не приходилось расходовать, она верила в целительные свойства веселья. Она пела, шутила, смеялась, старалась вернуть приступы веселья, случавшиеся в те времена, когда отец не уходил из дому каждый вечер и у нас царило хорошее настроение. Она требовала, чтобы я помогала ей в этом, а если мне не хотелось веселиться, с тревогой спрашивала: «О чем ты думаешь? Что с тобой? Почему у тебя такой вид? Ну конечно, своей матери ты ничего не хочешь говорить…» Когда наконец она ложилась спать, я бывала слишком утомлена, чтобы воспользоваться затишьем. Как бы мне хотелось иметь возможность просто пойти в кино! Я ложилась на ковре с книгой, но голова у меня была такой тяжелой, что часто я начинала дремать. Спать я шла в плохом настроении. Утром просыпалась с тоской в сердце, и дни тянулись уныло. От книг мне делалось тошно: я их прочла слишком много, и во всех перепевалось одно и то же, они не вселяли в меня никакой новой надежды. Я предпочитала убивать время в галереях на улице Сены или на улице Лабоэси: живопись помогала забыть себя. Я и пыталась забыть. Иногда я растворялась в пепельно-сером закате; порой смотрела, как на бледно-зеленом газоне полыхают бледно-желтые хризантемы; в час, когда свет уличных фонарей превращал листву сада на площади Карусель в сценические декорации, я слушала голоса фонтанов. Я горела желанием что-то делать; достаточно было солнечного луча, чтобы кровь во мне взыграла. Но стояла осень, моросил мелкий дождик; радость посещала меня редко и быстро улетучивалась. Возвращались тоска и отчаяние. Предыдущий год тоже начался скверно: я надеялась радостно окунуться в мир — меня продолжали удерживать в клетке, а потом все от меня отвернулись. Я ударилась в отрицание: порвала с прошлым, со своей средой; кроме того, сделала большие открытия: Гаррик, дружба с Жаком, книги. Я вновь обрела веру в будущее и взмыла высоко в небо, к своему героическому предназначению. А теперь снова падение! Будущее обернулось настоящим, я ждала немедленного исполнения обещаний. Я должна быть полезной — но кому? чему? Я много прочла, передумала, узнала, я чувствовала себя богатой и готовой к действию — но никому от меня ничего не было нужно. Когда-то жизнь представлялась мне до такой степени насыщенной, что, для того чтобы откликнуться на все ее бесконечные призывы, я фанатично стремилась использовать всю себя, — теперь она оказалась пуста, ни один голос меня не звал. Я ощущала в себе столько сил, что готова была перевернуть мир, — и не находила даже камушка, который нужно сдвинуть с места. Иллюзии рассеялись внезапно и неотвратимо: «Во мне есть гораздо больше, чем я могу сделать». Недостаточно было отказаться от славы, от счастья; я даже уже не мечтала о плодотворной жизни, я больше ничего не хотела; я с болью осознавала «бесплодность бытия». Я трудилась, чтобы иметь профессию; но профессия — это средство: для достижения какой цели? Замужество — но для чего? Воспитывать детей, проверять домашние задания — все та же надоевшая шарманка. Жак прав: чего ради? Люди смирились со своим напрасным существованием; я — нет. Мадемуазель Ламбер, как и моя мать, влачила бесцельное существование, пытаясь чем-то себя занять. «Я же хотела иметь такую цель, чтобы мне не нужно было ничем другим себя занимать!» Такой цели я не находила и, сгорая от нетерпения, делала вывод: «Ничто не нуждается во мне, ничто не нуждается ни в ком, потому что ничто не нуждается в том, чтобы быть».
Читать дальше