Стоит вспомнить о «Трех реках», и он видит бедра и ляжки, зазывно раскинувшиеся. Это то, что происходит с телом женщины, когда она остается без одежды, ее бедра вминаются в мягкий, упругий, бугристый матрас в его хижине. Он видит грубые доски. Голую мохнатку, влажную, расслабленную. Он раздвигает бедра пальцами, а другой рукой возбуждает себя. Это ему помогает. Он не может вспомнить женских лиц, но это ему и не нужно, ни к чему. Он видит раскинутые ляжки и слышит скрип старой кровати, пристраиваясь сверху. Ощущает жар тихой комнаты летним днем, и это ему помогает.
Весь секс, который был у него в жизни. Все, что ему осталось теперь, – эти хмельные моменты.
Бедра, соитие, дощатые стены, скрип кровати. Руки на его спине (он мужчина, о’кей? На спине, не на заднице). Он стискивает женские задницы. Полными горстями. То, как их бедра раскрываются под ним на матрасе, – вот что его заводит. Он вклинивается все глубже. Кровать скрипит как сумасшедшая; он приближается к финалу, и кровать скрипит так, словно ее рубят топором.
Но эта кровать, в которую он погружается, другая, и у него перехватывает дыхание. Она цементная. Ему жарко в камере, он откидывается на спину, пытаясь удержать ощущение тихого жаркого летнего дня на природе, среди секвой.
Так тепло, что его «Харлей» заводится без дросселя, с одним стартером на холостом ходу, как по маслу.
В такой день он мог пойти в байкерский бар в «Трех реках», оставив женщину в своей хижине, конфисковав у нее наркотики и отключив спутниковую антенну. Он сидит в баре и пьет холодное бочковое пиво.
Люди чморят «будвайзер», а сами пьют не пойми что, но «будвайзер» не зря называется королевским пивом – он хорош.
Его сокамерник в общей комнате бренчит на своей большой желтой гитаре. Напоминает «Led Zeppelin», хотя их будет напоминать игра любого белого парня перебором на акустической гитаре. Этот тип прилично играет для отморозка, трахавшего собственную дочь. Все остальные во дворе. Док не выходит во двор. Если вам нужно пояснение, тюремный двор – не место для копа, даже двор особой категории, если только там не играют в софтбол трансы – в этом случае Док готов пойти на риск.
Когда сокамерник возвращается, Док кормит свою ручную ящерицу. Он недавно обнаружил, что салфетки для снятия статики – можно заказать по каталогу «Уокенхорст» – отлично подходят для маскировки сверху картонного террариума ящерицы. Террариум он сделал из коробки от кроссовок «Nike». Док носит только белые кроссовки, безупречно чистые, полирует их несколько раз в день «Блоком 64» и сменяет уйму пар, благо различные люди из органов платят ему, чтобы он держал язык за зубами. Он скармливает ящерице кусочки растения, которое выращивает в банке. Он рад иметь у себя в камере растение и живность, ведь он поддерживает порядок и чистоту и не допускает никаких неприятных запахов. Он смотрит, как ящерица смотрит на лист в его большой руке, и вдруг…
Что-то согнуло его в дугу.
Он падает на пол, но пытается подняться. Сокамерник, надо же. Шарахнул его по затылку. Непонятно чем. Чем-то внушительным.
Ему нечем дышать. Дока душат самодельной удавкой.
А разве есть какие-то еще?
В голову лезут посторонние мысли даже в моменты жизни и смерти. Всегда говорят «самодельная удавка». Док тянется к ней – крепкая такая, из…
Ему нечем дышать!
Зубная нить? Гитарная струна?
Он пыхтит и рычит, борясь за жизнь с животным упорством. Док пытается…
Нет сил…
18
Я почувствовала, что отделалась от Курта Кеннеди в Лос-Анджелесе, хотя несколько раз мне казалось, что я узнаю его в других мужчинах, имевших те же отталкивающие физические признаки: толстые мясистые голени, красноватую кожу, лысый неровный череп, а один раз мне показалось, что я слышу его хриплый голос. Но Лос-Анджелес был новой планетой, с закатами цвета фруктового мороженого, людьми в сандалиях в январе, огромными райскими птицами, супермаркетами с сияющими рядами тропических фруктов. Я начала успокаиваться, чувствовать себя свободной от удушающей фамильярности Сан-Франциско.
На самом деле я переехала с Джексоном в Лос-Анджелес не только затем, чтобы избавиться от Курта Кеннеди, но и чтобы быть с Джимми Дарлингом, получившим преподавательскую должность в Валенсии. Жилье, которое он снимал, принадлежало эксцентричному старому художнику, все время жившему в Японии. Большая часть строений на ранчо сгорела во время лесного пожара, так что старый художник жил в металлическом трейлере «Эйрстрим». Он установил над ним деревянную решетку, обвитую виноградом, чтобы обеспечить прохладу. Джексон обожал это место, потому что оно было похоже на лагерь. В отдалении от трейлера стояла молочно-зеленая кабинка биотуалета «Энди Гамп» с настежь открытой дверью. Я лежала в гамаке в тени с Джимми, ела пурпурно-колючую грушу, росшую вдоль границ владения, и отпускала Джексона кормить яблоками и травой старых арабских кобыл, пасшихся на большом влажном лугу. Мы с Джексоном оставались там на ночь, но с утра всегда поднимались и ехали долгой дорогой обратно ко мне, в мою так называемую реальность. Я не хотела жить с Джимми. Он был не тем человеком, к которому ты переезжаешь, строишь совместную жизнь. Он занимался своими делами, а я своими, и каждые несколько дней мы съезжались и радовали друг друга, но без всяких обязательств. Мы гуляли по окрестностям. Они с Джексоном строгали что-то. Чесали за шею пузатую козу, бывшую спутницу старого художника. Когда там шел дождь, заброшенный бассейн по соседству, оставшийся от сгоревшего ранчо, заполнялся лягушками, чье хоровое пение приводило Джексона в восторг. Когда я укладывала его спать на матрасе на полу трейлера, мы с Джимми пили текилу за столиком под навесом, а потом переходили к благодарному пьяному сексу в единственной кровати в трейлере. И кровать, и трейлер были слишком малы для двоих – как в психологическом, так и в практическом плане.
Читать дальше