В тот день утром Медве был в особенно дурном настроении, его и без того издавна коробило от окружавшего его насилия и несправедливости. Ему достался предпоследний — маленький жалкий кусочек хлеба.
Шульце скомандовал первой шеренге повернуться кругом и разойтись. Медве жадно, как голодающий, поднес ко рту хлеб с жиром без жира, затем, охваченный непонятным гневом, вместо того чтобы начать есть, в слепой ярости бросил хлеб на землю.
— Соскребают? Как так? Жир?
На сей раз подполковник и в самом деле не понял объяснений Медве. По правде говоря, паренек не слишком вразумительно объяснил в чем дело. Он ввязался в это безнадежное предприятие лишь потому, что командир роты спросил у него, что, может, он недоволен питанием, а это было уже слишком серьезное недоразумение, и на минуту Медве поверил, что его можно рассеять. По своему недомыслию он полагал, что и второй завтрак можно было бы раздавать более справедливо.
— Так вот почему вы это сделали? — спросил подполковник. Он не ждал ответа, будто не понял объяснений Медве и думал лишь о том, какое наказание ему назначить.
Для обоснования наказания существовали готовые формулы; их зачитывали в приказе после полудня. «Взыскание. Шандор Лацкович, курсант второго года обучения, за порчу государственного имущества…» Или: «…по причине серьезного нарушения дисциплины…» Или: «…за необдуманные высказывания, которые позволил себе…» Или: «нетоварищеское поведение» — «шарканье ногами» — «вторично». Как мы смеялись потом над этим! Однако плешивый подполковник, хотя и не понял о чем речь, сформулировал грех Медве с максимально возможной точностью.
— Соскребают? — сказал он. — Значит, поэтому? И вы дали выход своему недовольству? Полсуток.
Подполковник уже обращался главным образом к своему писарю, и в послеполуденном приказе появилось следующее:
«На Габора Медве, курсанта второго года обучения, за попытку выразить недовольство тем, что он умышленно бросил на землю хлеб, наложить взыскание — двенадцать часов простого ареста».
«Приказываю» экономно стояло в самом конце, вслед за чьими-то еще двумя наказаниями. Назавтра, во второй половине дня за Медве пришел надзиратель, унтер-офицер Тельман, которого мы видели и слышали лишь издалека. Дело происходило в дежурство Богнара. Тельман заглянул в класс в двадцать пять минут шестого. Медве вскочил, нервными движениями убрал свои учебники, потом так же лихорадочно стал вынимать книги обратно, вспомнив, что их разрешено брать с собой, потом суетливо снова начал убирать.
— Ну, — обратился к нему Богнар, без оттенка иронии или презрения, а скорее успокоительно. — Берите лишь те, которые вам понадобятся.
Унтер-офицер Тельман терпеливо дожидался в дверях, и по его лицу тоже было видно, что он не собирается подгонять Медве. Наконец они вышли.
— Пилотку, — сказал надзиратель в коридоре, и Медве, опомнившись, бросился к вешалке. Они медленным шагом спустились по лестнице. Нигде не было видно ни души, безлюдно было и в коридоре, но повсюду в классах светились лампы, потому что вот уже четверть часа как зашло солнце и наступило время вечерних занятий, которые называли «повторением». Тельман шел медленно, слегка прихрамывая на левую ногу. На лестничной площадке Медве машинально взглянул на картину «Урок анатомии доктора Тюлпа».
Карчи Марцелл — единственный человек, кто был ему небезразличен. Неужели он рассердится за это? Что он скажет, когда узнает? Ведь завтра он узнает: Марцелл был прикреплен к нашей роте. За мать Медве не тревожился, а на остальных офицеров ему было наплевать. С полшестого вечера до полшестого утра он будет сидеть взаперти. Вход в гауптвахту открывался с первого этажа, у основания лестницы. Висячий замок, двойные засовы, решетка и проволочная сетка на окне; внутри же четыре маленькие клетки, каждая со своей решетчатой дверью на замке. Унтер-офицер Тельман ужасно долго звякал ключами, вписал что-то в большущий журнал, а потом загремел внутренними замками. Из находившейся напротив музыкальной комнаты доносились звуки рояля: кто-то из курсантов третьего курса непоколебимо гонял гаммы.
Надзиратель велел Медве расшнуровать башмаки и отобрал не только шнурки, но и тесемку от кальсон. Это было хуже всего. Кальсоны приходилось беспрерывно поддергивать, поправлять, так как они сползали вниз, лишь только он вставал с нар, да и вообще от любого движения. Впрочем, тут не было особой возможности двигаться, он мог сделать всего два-три совсем коротких шага. Уж лучше растянуться на досках и попробовать не психовать из-за этих кальсон. Нары были очень жесткие, но этим и исчерпывалось все неудобство гауптвахты.
Читать дальше