Подобные подмены дежурств случались редко, но тем не менее в субботу, когда удавалось, на двух последних уроках мы следили, уходит ли Шульце, и если сидевшие возле окон замечали, что он направился домой, эта утешительная весть сразу же распространялась по классу. Офицеры и унтера жили в городе, за исключением монсиньора Ханака, занимавшего две комнаты на первом этаже рядом с маленькой комнатой для музыкальных занятий, и начальника училища Гарибальди Ковача, большая и удобная квартира которого находилась на втором этаже. Несмотря на это полковника Ковача нигде и никогда нельзя было увидеть. То, как он проскальзывает к себе домой, оставалось тайной, ибо в свою квартиру он мог попасть, только пройдя по коридору мимо классов. Он лишь раз в полгода на пару минут заходил к нам на какой-нибудь урок с инспекционной проверкой, в субботу или во вторник вечером его сухопарая фигура изредка мелькала на краю плаца, и однажды мы видели, как он стоял перед главным зданием в обществе белокурой дамы в зеленом.
Вторник и суббота были проклятые, тяжелые дни, всю вторую их половину занимала строевая подготовка. В среду же два последних урока рисования были хорошими. В обширном рисовальном зале наверху мы жили привольной, неторопливой жизнью завсегдатаев кафе. Рисовать тоже было приятно. До начала занятий и в десятиминутную перемену мы разглядывали увешанные картинами стены лестничной клетки — оправленные в рамы рисунки Амадея Краузе, Селепчени и прочих бывших курсантов; интерьер рисовального зала также отличался некоторым разнообразием по сравнению с серой монотонностью нашей спальни и класса, здесь все было другое, интереснее и светлее, повсюду гипсовые модели, черепа, геометрические тела. Возможно, меня это околдовало на всю жизнь и было причиной жизненной ошибки, быть может, я стал художником потому, что вообразил, будто живопись — такой же приятный бардак, как два наших урока рисования в среду. Теперь-то я знаю, что искусство, к сожалению, не кафе и скорее сродни шагистике по вторникам и субботам, тяжкой муштре без всякой разумной цели. И все же, шествуя по улицам городка, мы, даже смертельно усталые, находили радость в том, чтобы показать этим штатским, что такое настоящая дисциплина и удаль.
Ну вот, я опять подгоняю время, чтобы пофилософствовать о живописи, и мне опять надо внести ясность в свой рассказ. Те тридцать лет, через которые я перескочил, — большой срок, а первые шесть недель обучения новобранца — еще больший. Эти шесть недель еще не прошли. До середины октября мы вообще ни разу не проходили через город и ни в чем нам не было отрады.
В лучшем случае мы находили некоторое успокоение, если в рисовальном зале, в классе или уборной Шульце ненадолго оставлял нас в покое. И интерес в нас пробуждали малозначительные, но хоть сколько-нибудь необычные происшествия только потому, что мы наивно надеялись на какие-то перемены. Например, когда открывали ворота Неттер, чтобы пропустить подводу, когда почему-либо отменяли рапорт, когда вечером не оказывалось на месте бидона с марганцовкой, когда среди офицеров появлялось новое лицо, на дворе — штатский и даже когда после обеда приказ на день вместо унтер-офицера зачитывал старший лейтенант Марцелл, в глубине души у нас тотчас зарождалась надежда, что теперь-то, наконец, что-то может произойти.
Здравый смысл говорил нам, что глупо глазеть с такой надеждой на радугу над стрельбищем, на Гарибальди Ковача или на открытые ворота Неттер, однако мы все же невольно глазели и дивились любой необычной пустяковине. Вот мы заметили двух каменщиков, устанавливающих в вестибюле мемориальную доску. Ага, соображали мы, они уже отбивают штукатурку! И может быть, может быть, — начинали мы безнадежно надеяться, — может быть, теперь отменят баню! На плацу после зачтения приказа и раздачи полдника прошел-таки слух, что Шульце направляют на какие-то курсы.
— Чушь! — негодуя, воскликнул Середи.
— А вот и нет! — настаивал на своем Шандор Лацкович, — он едет в Юташ [15] В Юташе находилось военное училище, прославившееся тем, что в период режима Хорти там прививали офицерам жестокость.
.
— Не в том дело, — говорил остроголовый Инкей, — просто с октября подъем станет позже!
Мне все равно, думал я. Пусть бы хоть баню отменили. Это, конечно, тоже воздушный замок, но все же мечта поскромнее. Когда скомандовали «разойдись», Медве, по своему обыкновению, удалился на горку, дружки Мерени побежали играть в футбол, а Шульце уселся на скамейку за футбольными воротами, и там его тотчас обступило несколько курсантов, разумеется на приличествующей дистанции, и в то время как он несколько насмешливо, но доброжелательно наблюдал за игрой, они подобострастно ожидали от него хоть несколько слов в свой адрес. Петер Халас и Гержон Сабо тоже частенько околачивались там среди холуев. Иногда там бывал и авторитетный, серьезный Драг. Я тоже как-то попробовал пристроиться к этой гурьбе, правда значительно позже, ибо первое время попросту не смел приблизиться к Шульце. Бывало, он так ничего и не говорил, просто сидел с загадочным подобием улыбки до конца перерыва. Но бывало и так, что он позволял себе проронить одно-два слова. Это всегда считалось хорошим знаком, хотя зачастую и безосновательно. «Господин унтер-офицер Шульце сегодня в хорошем расположении духа», — говорили мы тогда. Он тявкал что-то из-под усов, и те, кто толпились вокруг, ретиво передавали дальше: «Хомола! К господину унтер-офицеру!», или: «Муфи! Сюда!» — и игра прерывалась на несколько минут, пока он не отпускал какую-нибудь шутку или смотрел, как Муфи ходит перед ним колесом, а потом благосклонно разрешал ему удалиться.
Читать дальше