Абелене быстро обмахивает подолом длинной юбки табуретку.
— Садитесь, в ногах правды нет. Может, чайку? Ваш-то на лесопилке, бревна кантует. Вот-вот вернется.
Сунула Казюкасу подгоревший бублик, такой же грыз его ровесник — босые грязные ноги, тоненький, что гороховый стручок, нос. Казюкас откусить не осмелился.
Долго прождала Петронеле мужа, так долго, что забелели в волосах седые нити. Может, и раньше пробивались, но в тот раз впервые обратила на них внимание, едва не уткнувшись лбом в мутноватое, с отколотым краешком зеркало. Нетронутый чай остыл.
— Я вам так скажу, — Абелене провожала гостью по заросшему мать-и-мачехой, лебедой и крапивой двору. Дальше терять время смысла не было, ввалился Лауринас и как топором отрубил: не вернется, ни ей, ни матери этого ведра помоев не простит, лучше бы сердце вырвали и бросили собакам на съедение! — Горяч, ой, горяч господин Балюлис, но отходчив, а доброе сердце рано или поздно оттаивает.
Оттаивает? Как ледяной ком на пашне, как сосулька под стрехой по весне. Какой же радостный и чистый звон раздается, когда, сорвавшись, падает и разбивается острая ледышка! Верится, что зима кончилась не только на этот раз — на все времена. Хрупкая, как звон сосульки, затеплилась надежда, глубоко затаилась в сердце, хотя уносила Петронеле, уходя, куда большую тяжесть, чем принесла с собой. Тяжко. Но разве ей одной тяжко? Легче ли этой костлявой черноволосой женщине, народившей целую избу детей старому Абелю, который чаще всего встречает рассвет в пути? А ведь дарит она надежду, вселяет веру. Но разве поговоришь об этом откровенно? Да и подобает ли ей, католичке, хозяйской дочери, беседовать о любви с местечковой еврейкой? Лучше бы прихватила из дому курочку, эвон сколько детишек у бабы! Позже через соседку послала Абелене откормленного гусака. Пусть натопит горшок жира, будет мазать соплякам на хлеб зимою, может, добром помянет. Жаль, не случилось самой отвезти… Совсем посторонняя Абелене, а, пожалуй, осмелилась бы поговорить с ней о том, о чем дома и не заикнешься. Кто в деревне, кроме девок, о любви шепчется? Казалось Петронеле, что, отведав чужого хлеба, Лауринас стал ласковее, хоть и не сразу вернулся — целая вечность прошла, совсем было угасла надежда, зажженная в ее сердце Абелене. Другим вернулся, нежели ушел: более внимательным к ней и детям, но и каким-то печальным. Как вести себя? Что делать, когда хмуреет, молчать или стараться разговорить, а может, косу в руки и рядом, на прокос? Мать гудит: не батрачка, хозяйская дочь ! А с Абелене так больше и не доведется встретиться. Минует год, другой, Казюкас в подростка вытянется, а от Абелей в городке и духу не останется. Одногодок Казюкаса, в свое время весело уплетавший бублик, правда, не пропадет, но жить станет в другом месте — прошедший фронты мужчина.
Автомобиль Статкуса катил по асфальту через местечко. Куда ни глянь, знаки для машин и сами машины. Ни тебе какой-нибудь хилой клячи, ни детишек, собирающих конские яблоки для свиного пойла. Чему ж тогда удивляться, что Петронеле охотнее не бывала тут, чем бывала? Известно, первый ее поход в местечко не принес удачи. Увидела Лауринаса — жив, здоров, но ясно стало и другое: еще не отлип от той бабы, от распутницы, осмелившейся на глазах всего честного народа вешаться ему на шею. Запахи еврейской избенки — свечного воска, мытых полов, приправленного чесноком, кипящего на треноге варева — не могли перебить дух отсутствующей женщины. Еще опутывали Балюлиса ее чары, хотя давным-давно должен был бы уразуметь, что погибель они ему несут, а не счастье. Может, не кокетство и обольщения красотки были тому виной, просто пал на нее луч небесного света, вспыхнула под ним случайно, когда опьяненный победой Лауринас не ощущал земного притяжения? Может, и думать о ней не думал, забыл, какая с лица, мало ли у него было о чем думать, но луч не гас, мерцал, светился. Что случилось бы, ежели бы я тогда… или, может, попытаться? А тут вдруг заявляется жена, сынишка, запахи дома… Тебе очень тяжко, Лауритис? — так ведь и не смогли выговорить этого губы Петронеле, хоть и видела: плохо ему, что с того, что не поддается ни хитростям родителей, ни ее любви. Очень и очень ему плохо…
Когда мужики уходят после работы с лесопилки, до того муторно, хоть провались. Ни пиво тоски не разгоняет, ни песни орущих рядом выпивох. Разве по зряшному поводу мучается, не находя, где приклонить свою бедовую головушку? Разве ему, пахарю и садовнику, жалеющему каждое деревце, место возле циркулярки, кромсающей живые, еще брызжущие соком стволы? Повидать ее, глянуть хоть разочек на тот Маков цвет — и все поймешь, все ясно разглядишь, как дно пруда сквозь тонкий прозрачный ледок. Запутавшемуся, ему важно было даже не объясниться. Привлекал риск, непримиримый враг пахаря и садовода, привлекала хрупкость мира, когда, казалось, треснул он надвое, а ты висишь над трещиной, и по твоему желанию может она сомкнуться или стать пропастью. Пьянящее состояние сгорает, как молния, не оставляя даже пепла. Но ведь не может сгореть все, без остатка! Хотелось убедиться, так ли это, и потому нетерпение, с каждым разом увеличивающееся, погнало его однажды из дома Абеля.
Читать дальше