Только в последний мой приезд Жанка призналась, как тосковала от своего одиночества, забивая его работой. Как стеснялась сыновей и потому не разрешала поклонникам приходить к ней, а с годами и отказывать стало некому, никто особенно не рвался. Как по вечерам сидела одна перед телевизором, часто не видя, что по ящику этому показывают, потому что всегда ждала, всегда волновалась, где они, ее мужчины, которые никогда не приходили в обещанное время, а она, насмотревшись на «Скорой» драк, катастроф, аварий, боялась, что с ними что-то случилось. А с ними ничего не случалось — просто не хватало двух копеек на телефонный звонок. И когда она, не выдержав, ложилась спать на свою громадную, в полкомнаты, тахту «Лира», ужин под белой салфеткой всегда ждал их.
Только в последний мой приезд она призналась, что неважно себя чувствует. Но по-прежнему работала на «Скорой» и от ночных дежурств не отказывалась — но не спать после них уже не могла. И когда ее звали срочно сделать укол или измерить давление к одинокому соседу, у которого оно по-прежнему, вот уже сколько лет, скакало («Жанночка-розочка, Жанночка-цветочек, я вхожу в криз…»), она не вскакивала с прежней легкостью, а медленно подымалась, механически, без зеркала, проводила помадой по губам, зачесывала пятерней рыже-красные волосы, хотя раз в месяц добросовестно красилась и причесывалась в парикмахерской, но все это без прежней радости обновления и затаенной надежды, что однажды откроется дверь и войдет военврач в парадном мундире и, протянув руку, уведет ее обратно в счастливую жизнь на… войне.
После операции ей строго-настрого запретили вести прежний образ жизни. Месяц или два она, как советовали врачи, берегла себя, но, быстро забыв о мерах предосторожности, благо какое-то время чувствовала себя лучше, опять ехала на Привоз, где подешевле, и, желтая от усталости, еле доплеталась с тяжелыми сумками домой. Но… папиросу в зубы, волосы под косынку — и… суконкой по паркету, тряпкой по шкафам, одна нога на кухне, другая у соседей… А мальчики, счастливые, решили, что все по-прежнему, что их Жанка молодец, что она сильная, что с ней не пропадешь… Птица Феникс, которая горит, не сгорая, Ванька-встанька — упадет и опять подымется. И когда однажды она не смогла подняться, они растерялись. Они не на шутку испугались, потому что заблудились в собственной квартире.
Незадолго до смерти Жанка приехала в Москву. Это было Девятое мая — тридцать лет со дня окончания войны. Жанка наконец выбралась на встречу со своими однополчанами. В новом вишневом, к глазам, костюме, в тесных туфлях на непривычно теперь высоких каблуках, тщательно уложенная в парикмахерской — крутые завитки после свежей химической завивки, с орденом Красной Звезды, оттягивающим легкий шелк костюма, Жанка казалась чужой и официальной — не Жанка, а представитель высокого учреждения, делегат на сессию… Она очень волновалась, узнают ли ее «ребята», и от волнения становилась еще строже, еще меньше похожей на себя. Она точно окаменела от страха — не смеялась, не шутила, не рассказывала новые анекдоты. Стояла на балконе и курила папиросу за папиросой, от чего бледнела еще больше. Не пила, не ела, а только заглатывала таблетки, пытаясь унять надвигающиеся приступы боли. Я хотела ее проводить, боялась, что в таком состоянии она не дойдет до ресторана «Прага», где должна была состояться торжественная встреча, но она категорически отказалась: «Я сама…» Сама, так сама. Опять сама. Уже на пороге она вдруг остановилась: «Может, не идти, а? Нет, ты скажи, узнают меня?»
«Узнают, Жанка, как тебя не узнать… Ни пуха…» «К черту», — словно самой себе ответила Жанка и пошла к лифту твердым солдатским шагом, забыв о своих высоких каблуках. Узнают, подумала я, хотя секунду назад сама не верила своим словам. Не верила, что в этой высохшей, выбеленной пудрой, чтобы скрыть землистый цвет лица, завитой и отлакированной, с тяжелыми веками, закрывшими ее когда-то большие, хохочущие, вишневые, как у нашей погибшей бабушки, глаза, бывшие однополчане узнают свою Жанетту, которая танцевала с красавцем майором вальс в Будапеште, в Варшаве и в Берлине.
Но когда поздно ночью она вернулась, это была прежняя Жанка. Напряжения как не бывало, глаза смеются, волосы растрепались и приобрели прежнюю естественную непричесанность, в руках туфли («Сто лет не танцевала…») и охапка красных гвоздик.
«И Василий узнал, начальник штаба, и Куценко — красавец мужчина, а сейчас… Ты бы посмотрела, на кого он стал похож. Но сразу кинулся — „Жучка, мой танец первый!“ А полковник Кторов поднял тост за меня… Знаешь, что он сказал? Нет, куда тебе сообразить, что сказал полковник, который больше двух слов вообще никогда не говорил. Нет, ты записывай, записывай, тебе это для очерка пригодится… А то все о других да о других… А ты обо мне напиши. — И просто залилась от смеха, что кому-нибудь может прийти в голову написать о ней. — Ну, ладно, писательница, слушай…» — и замолчала.
Читать дальше