Так чем же он мог опровергнуть выводы этого неандертальского истукана? Его примитивная логика была совершенно неопровержимой, и, однако, он ошибался — потому что перед ним сидел не закаленный боец Рубашов, а его немощная тень. И благодаря этой единственной, но коренной ошибке Рубашова обвиняли в поступках, которые он отказался совершать. «Человека можно послать на Голгофу только за то, во что он верует», — сказал барон 3.
Прежде чем подписать протокол, чтобы, придя в камеру, рухнуть на койку и провалиться в тяжкое забытье — до следующего сеанса вивисекции, — Рубашов задал Глеткину посторонний вопрос. Он знал, что после каждой победы Глеткин ненадолго смягчался — платил по счету. Рубашов решил узнать о судьбе Иванова.
— Гражданин Иванов арестован, — сказал Глеткин.
— А можно узнать, за что? — спросил Рубашов.
— Гражданин Иванов проявил преступную халатность при расследовании вашего дела, — ответил Глеткин, — а в частных беседах он цинично утверждал, что обвинение недостаточно обосновано.
— Но, возможно, он действительно не считал его достаточно обоснованным, — возразил Рубашов. — Возможно, ему, и правда, казалось, что я не преступник?
— В таком случае он должен был заявить, что не может вести данное дело, и доложить компетентным лицам о вашей невиновности.
Рубашов не был уверен, что Глеткин над ним издевается. Его голос звучал так же корректно официально, как обычно.
В другой раз, когда стенографистка ушла из кабинета, а Рубашов собирался подписать очередное признание — еще теплой от глеткинских пальцев ручкой, — он спросил следователя:
— Можно задать вам еще один посторонний вопрос?
Произнося эти слова, он смотрел на широкий глеткинский шрам.
— Мне сказали, что вы ратуете за сильнодействующие методы, — у вас их, кажется, называют «жесткими». Почему же, допрашивая меня, вы ни разу не прибегли к физическому воздействию?
— Вы имеете в виду пытки, — полуутвердительно и равнодушно сказал Глеткин. — Как вам должно быть известно, они запрещены нашим законодательством.
Он помолчал. Рубашов расписался на последнем листе протокола.
— Кроме того, — заговорил снова Глеткин, — существует определенный тип подследственных, которые подписывают при физическом воздействии все, что угодно, а на публичном процессе отрекаются от своих показаний. Вы принадлежите именно к этому типу упорных, но гибких людей. Из ваших признаний можно извлечь политическую пользу на открытом судебном процессе, только если они сделаны добровольно.
Глеткин впервые упомянул о публичном процессе. Но устало шагая перед высоким охранником обратно в камеру, Рубашов обдумывал не приближающийся суд, а слова Глеткина про «упорных, но гибких людей». Помимо воли они наполняли его радостной самоудовлетворенностью.
«Я положительно впадаю в детство», — думал он, блаженно вытягиваясь на койке. И чувство самодовольства не покидало его, пока он не уснул.
Всякий раз, подписывая после упорных споров новый пункт обвинения — измученный, странно успокоенный и уверенный, что его разбудят максимум через два часа, — всякий раз он засыпал с надеждой, что Глеткин даст ему выспаться и прийти в себя. Он прекрасно знал, что эта надежда не осуществится, пока битва не будет доведена до ее логического конца, превосходно понимал, что в очередном бою потерпит очередное поражение, и не сомневался в горестном для него исходе битвы. Тогда зачем же он мучил себя, зачем обрекал на нескончаемые унижения, вместо того чтобы сдаться заранее и спокойно уснуть? Смерть давно уже потеряла для него свой метафизический характер, воплотившись в искусительное, ласковое, физически желанное слово сон. И все же странное чувство долга заставляло его бодрствовать и вести обреченную битву — хотя он знал, что воюет с ветряными мельницами. Но он продолжал сражаться, и Глеткин шаг за шагом заставлял его отступать, и ему было ясно, что, когда тот перекует последнюю несуразицу обвинения в аккуратное звено логической цепи, круг замкнется и он будет приперт — то есть поставлен — к стенке. Но выбранный однажды путь следовало честно пройти до конца. И только тогда, вступив во тьму с открытыми глазами и поднятой головой, он завоюет право на ничем не нарушаемый сон.
В продолжение этого многосуточного допроса менялся постепенно и Глеткин — впрочем, почти незаметно. Однако рубашовские лихорадочные глаза регистрировали даже самые незначительные перемены. Глеткин был по-прежнему подтянутым и сухо официальным, все так же ничего не выражал его взгляд, все так же корректно поскрипывали аккуратно пригнанные ремни — но мало-помалу в его словно бы механическом голосе появлялись человеческие нотки, а режущий свет лампы становился все спокойней и под конец сделался почти нормальным. Глеткин ни разу не улыбнулся — так что Рубашов не узнал, способны ли улыбаться неандертальцы новейшей эры, — и никаких чувств его голос не выражал. Но однажды, когда после нескольких часов допроса у Рубашова кончилось курево, Глеткин, который сам не курил, вынул из кармана пачку папирос и протянул ее через стол Рубашову.
Читать дальше