«Вот я уйду – что от меня останется? – вздохнул я. – Горстка праха в земле, горстка неузнанного и никому не нужного праха. И после меня ничего не останется, как не осталось ничего после исчезнувших цивилизаций. Тогда зачем все: жизнь, труд, волнения, тревоги, если конец один, конец настолько бессмысленный и жестокий, что помнить о нем желания и сил недостанет. Как уверовать, что будет что-то потом? И если будет потом, то для чего это сейчас? И что такое бессмертие, если ты, именно ты, а не иной некто, в ином обличье, с иными помыслами и чувствами, явится через время? И явится ли вообще? И восстанут ли мертвые из праха? И почему судить их надо потом, а не сразу, едва согрешили, чтобы не растягивать, не множить грех во времени, во всю жизнь? Вопросы без ответов, как жизнь и смерть. И это угнетает больше всего – безответность, словно мы муравьи в стеклянной банке: не слышим, не видим, не разумеем».
Но нежный сосущий ужас от этих мыслей заставил отыграть обратно: а вдруг все-таки что-то там?.. и душа вечна… и Бог есть, а смерти нет… нет смерти… смерти нет…
Тут в пяти шагах от меня, за запертыми воротами, послышались голоса, и я невольно прислушался.
– Зачем пришла? Еще и с коляской, – пенял кому-то, невидимому из моего укрытия, Игорек. – И так подкалывают – Миронович, Любка.
– Захотела и пришла, – отвечал женский голос. – Кому какое дело?
– Мне-то все равно. А если Любка разболтает?.. Язык как помело! Она тебе кто, тетка?
– Любка? Троюродная или еще какая… Пусть только попробует! Я про нее такое знаю… – Осиные нотки в голосе потеплели, он стал мягче и на тон ниже. – Может, останешься сегодня? Сегодня еще можно, а там неделю не подходи…
Игорек что-то шепнул, раздался торопливый чмокающий звук поцелуя и сожалеющий вздох, ускользнули шаги, скрипнула отворяемая дверь.
«Страдания юного Вертера! – усмехнулся я. – С одной стороны, какие-никакие, а все-таки чувства, с другой – как вспомню о Нине… Если бы такое удумал я – и как после смотреть в Дашенькины глаза? Вот же блудливый кот!.. И что за мамзель у него такая? С чужим ребенком, под окнами, сегодня еще можно…»
– Евгений Николаевич, вы где? – позвал из глубины коридора низкий глуховатый голос секретарши. – Идите к нам!
Но я помедлил минуту-другую, – тогда за спиной осторожно цокнули каблучки, и каким-то шестым чувством, затылком и лопатками, я почуял, что явилась Гузь: стала позади и за каким-то дьяволом не уходит.
– Идите, Надежда Григорьевна, я сейчас, – сказал я, не оборачиваясь.
Но тишина за спиной только сгустилась, обрела тепло и дыхание. Тогда я повернулся – вытянув тонкую шею, Гузь смотрела туда, куда за секунду до этого смотрел и я. Там, в просвете между яблоневыми кронами, курчавилось розовое и нежное, словно пенка в детской ванночке, облако – снизу плоское, сверху в воздушных мыльных кудряшках. В другом просвете проявлялась и все яснее очерчивалась по контуру все еще бледная немощная луна.
– Что? – спросил я коротко, с нотками раздражения в голосе.
– Осень, – отозвалась так же коротко Гузь и почему-то вздохнула.
– Ну?! Осень?..
– Уже скоро. Днем тепло, а ночи прохладные. Чувствуете? – свежо.
Она зябко дернула плечами, закинула руку к противоположному плечу, потерла ладонью предплечье и шею и поморщилась, как если бы у нее свело дельтовидную мышцу.
«Что у нее за прибитый вид сегодня? Невеселый, как для именинницы, и не очень счастливый», – мелькнула странная мысль, и следом за мыслью проснулась вдруг жалость: день рождения, а она одна, с чужими мужиками и бабами, и, судя по всему, домой не спешит. Вот кому не повезло в жизни! Где-то канул бывший муж, пропойца и скандалист. Козлова давно не видно. Или это неправда, что она с Козловым?..
– Накиньте что-нибудь. Или спрячьтесь. Вон у вас губы дрожат…
– Сейчас, – глухо и как-то вяло отозвалась Гузь. – Нервное. Пройдет. – Она поколебалась, потом все же коснулась моего локтя и тут же отдернула руку, точно обожглась или испугалась собственной храбрости. – Там выпить хотят, а без вас неловко. Пойдемте, Евгений Николаевич.
Она пошла впереди, как бы надломившись в поясе и загребая ногами. И снова, незнамо с чего, я ощутил жалость к этой женщине, как бывает, когда видишь плачущего ребенка или прибитую собачонку. Скоро осень, – она так сказала. Может, поэтому? Женщина-осень – отсюда эта самая жалость?
В кабинете было сизо от табачного дыма, и в этой густой удушающей пелене роился ярый гул голосов – Саранчука и Ильенко. Оба были навеселе, оба – на взводе, и спорили они на повышенных тонах: первый возбужденно размахивал руками, захлебывался, наседал, второй хрипел, с подковыркой и весьма ядовито. «Ну и тембр у старика! Будто трещотка на хвосте у гремучей змеи», – мимолетно подумал я о голосе второго, Мирона Мироновича.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу