«Эк разнесло его, – думал блаженный Карась. – М‐да, самодержавие – штука хитрая». Эхе‐мм… – проговорил он сквозь вату.
– Ах, ду‐ду‐ду‐ду – хабеас корпус, ах, ду‐ду‐ду‐ду. Ай, ду‐ду… – бубнил голос через вату, – ай, ду‐ду‐ду, напрасно они думают, что такое положение вещей может существовать долго, ай ду‐ду‐ду, и восклицают многие лета. Нет‐с! Многие лета это не продолжится, да и смешно было бы думать, что…
– Крепость Иван‐город, – неожиданно перебил Василису покойный комендант в папахе,
– многая лета!
– И Ардаган и Каре, – подтвердил Карась в тумане,
– многая лета!
Реденький почтительный смех Василисы донесся издали.
– Многая лета!! —
радостно спели голоса в Карасевой голове.
«Пачка Лебiдь-Юрчиков лежала на полу»
На денежных банкнотах, выпущенных в Киеве в апреле 1918 г. («карбованцы») была воспроизведена подпись директора украинской государственной казны Харитона Михайловича Лебедь-Юрчика, от фамилии которого и получили среди обывателей прозвище карбованцы.
«На столе… славный коньяк Шустова с колоколом»
Братья Шустовы – русские предприниматели, производившие с 1900 г. в России собственный коньяк. На его эмблеме был изображен колокол.
Многая ле‐ета. Многая лета,
Много‐о‐о‐о‐га‐ая ле‐е‐е‐т‐а…
вознесли девять басов знаменитого хора Толмашевского.
Мн‐о‐о‐о‐о‐о‐о‐о‐о‐гая л‐е‐е‐е‐е‐е‐та… —
разнесли хрустальные дисканты.
Многая… Многая… Многая… —
рассыпаясь в сопрано, ввинтил в самый купол хор.
– Бач! Бач! Сам Петлюра…
– Бач, Иван…
– У, дурень… Петлюра уже на площади…
Сотни голов на хорах громоздились одна на другую, давя друг друга, свешивались с балюстрады между древними колоннами, расписанными черными фресками. Крутясь, волнуясь, напирая, давя друг друга, лезли к балюстраде, стараясь глянуть в бездну собора, но сотни голов, как желтые яблоки, висели тесным, тройным слоем. В бездне качалась душная тысячеголовая волна, и над ней плыл, раскаляясь, пот и пар, ладанный дым, нагар сотен свечей, копоть тяжелых лампад на цепях. Тяжкая завеса серо‐голубая, скрипя, ползла по кольцам и закрывала резные, витые, векового металла, темного и мрачного, как весь мрачный собор Софии, царские врата. Огненные хвосты свечей в паникадилах потрескивали, колыхались, тянулись дымной ниткой вверх. Им не хватало воздуха. В приделе алтаря была невероятная кутерьма. Из боковых алтарских дверей, по гранитным, истертым плитам сыпались золотые ризы, взмахивали орари. Лезли из круглых картонок фиолетовые камилавки, со стен, качаясь, снимались хоругви. Страшный бас протодиакона Серебрякова рычал где‐то в гуще. Риза, безголовая, безрукая, горбом витала над толпой, затем утонула в толпе, потом вынесло вверх один рукав ватной рясы, другой. Взмахивали клетчатые платки, свивались в жгуты.
– Отец Аркадий, щеки покрепче подвяжите, мороз лютый, позвольте, я вам помогу.
Хоругви кланялись в дверях, как побежденные знамена, плыли коричневые лики и таинственные золотые слова, хвосты мело по полу.
– Посторонитесь…
– Батюшки, куда ж?
– Манька! Задавят…
– О ком же? (бас, шепот). Украинской народной республике?
– А черт ее знает (шепот).
– Кто ни поп, тот батька…
– Осторожно…
зазвенел, разнесся по всему собору хор… Толстый, багровый Толмашевский угасил восковую, жидкую свечу и камертон засунул в карман. Хор, в коричневых до пят костюмах, с золотыми позументами, колыша белобрысыми, словно лысыми, головенками дискантов, качаясь кадыками, лошадиными головами басов, потек с темных, мрачных хор. Лавинами из всех пролетов, густея, давя друг друга, закипел в водоворотах, зашумел народ.
Из придела выплывали стихари, обвязанные, словно от зубной боли, головы с растерянными глазами, фиолетовые, игрушечные, картонные шапки. Отец Аркадий, настоятель кафедрального собора, маленький щуплый человек, водрузивший сверх серого клетчатого платка самоцветами искрящуюся митру, плыл, семеня ногами в потоке. Глаза у отца были отчаянные, тряслась бороденка.
Читать дальше