А вот судья Маннинг совсем не изменился. Держался по-прежнему дружелюбно и с достоинством, опирался на трость и говорил надтреснутым старческим голосом. «Не хочу кривить душой, Гай. Ты обманул людей. Обманул и меня, что тут говорить. Но когда человека судят, когда на карте стоит ни больше ни меньше — сама его жизнь, — по-моему, в такой ситуации все средства хороши. Да и, в конце концов, ведь не было же лжи как таковой, ведь Колин и не спрашивал тебя о жене Лэрри… Он так ни разу о ней и не спросил». Судья, добродушно посмеиваясь, раскачивающейся походкой зашагал прочь.
Но в целом горожане были, конечно, настроены враждебно. Гай знал это и не винил их, а пожалуй, даже симпатизировал их чувствам. Он всячески избегал контактов с людьми и думал, день и ночь думал о том, что Мар умирает. И беспрестанно спрашивал себя — почему. Может быть, потому, что он в самом начале не настоял на аборте? Или потому, что поверил в Бога и науку, и они, уже во второй раз, предали его? Почему?… Почему он погубил тех, кого любил, — сначала Лэрри, а теперь Мар? Тех, кого любил, и даже тех, чья жизнь лишь соприкоснулась с его собственной…
Взять хотя бы Берта Мосли, которого жестоко избили и практически вышвырнули из города. А ведь именно из-за него Берту пришлось спешно покинуть Ист-Нортон, из-за него до помрачения рассудка напился, а потом поджег собственную фабрику Сэм. Из-за него отец Лэрри остался совершенно один, выгнав из дома даже свою кухарку, миссис О’Хара. И когда Ларсон Уитт вошел в тот вечер к нему в гостиную, Сэм, поджав ноги, сидел на полу и истерично рыдал, уткнувшись лицом в зеленые перья мертвого попугая. Сэма забрали на следующее утро. Он покорно сел в машину, и никто уже не надеется увидеть его снова.
Лэрри — Мар — Берт — Сэм. Все так или иначе пострадали, даже Фрэн Уолкер, которая, похоже, не отдавала себе отчета в том, как жестоко он с ней поступил, Фрэн Уолкер, которая тратила свое свободное время на уход за Лэрри, а теперь — за Мар, которая приносила ему кофе и говорила ему слова утешения и относилась к его сыну, как к собственному ребенку, и, похоже, не помнила обиды.
Гай удивлялся ей. Иногда, сидя у постели бледной, бесчувственной Мар, он поднимал измученные глаза и видел в дверях Фрэн Уолкер. Ее золотистые локоны ниспадали на плечи, в голубых глазах отражался солнечный свет, а белый накрахмаленный халат казался воплощением здоровья и чистоты. Он молча смотрел на нее и думал о том, как странно все получается, как странно, что эта девушка, безнадежно запутавшаяся в своих собственных чувствах, покаявшаяся в тысяче грехов, производила теперь впечатление самого непорочного человека в городе.
Когда уходила Фрэн, он опять смотрел на белые простыни и белое лицо Мар, а она иногда шептала: «Помни, дорогой, когда ты будешь учить нашего сына ездить верхом — Лэрри, ты должен назвать его Лэрри, — помни, дорогой, нельзя переходить с рыси на галоп… никогда, дорогой, никогда». И он, как эхо, откликался: «Никогда, никогда». «Никогда» — это теперь их пароль на вечные времена, думал он, и прижимался лицом к бледной щеке, и временами не мог сдержать безутешных слез.
К вечеру одиннадцатого дня жизни Лэрри Монфорда Маргрет открыла глаза и заговорила ясным спокойным голосом, впервые за последнюю неделю.
— Привет, — сказала она тихо. — Привет, дорогой.
— Здравствуй, любовь моя. — Он наклонился и поцеловал ее. Заглянув в черную бездну ее глаз, спросил: — Тебе лучше?
— Я прекрасно себя чувствую, дорогой. Все мне кажется просто восхитительным.
— Ты сама — чудо, — сказал он.
— Как наш милый малыш?
— Понемногу набирает вес.
— Думаешь, он будет атлетом?
— Непременно.
— Красавцем?
— Кумиром женщин.
— Добрым и замечательным, как его отец?
— Храбрым и красивым, как его мать.
Слабо улыбнувшись, она сказала:
— Все теперь кажется таким прекрасным. Обед в китайском ресторане, и наши прогулки на яхте, и наша любовь. Помнишь, как мы тушили на костре моллюсков, завернув их в водоросли, и как искали в песке наконечники стрел… А наша свадьба, дорогой? Помнишь, как Фрэнсис Треливен бренчала на расстроенном пианино, ты тогда был ужасно серьезный а маленький мистер Блассингейм прыгал вокруг нас по всей гостиной… Счастье, дорогой… счастье.
Она засмеялась. Смех был высокий и радостный. Однако через мгновение он превратился в кашель. Она попыталась сесть, но не смогла. Не отрывая от него блестящего взгляда, Мар сотрясалась от кашля, который становился все слабее и слабее, а глаза, между тем, сияли все ярче и, казалось, видели что-то недоступное ему. И не было в них ни страха, ни обиды, ни сожаления. «Счастье, дорогой…» — шептала она между приступами кашля и, наконец, очень спокойно — почти умиротворенно — закрыла глаза.
Читать дальше