Это было в восемьдесят четвёртом, наверное, году, уже после смерти Андропова, но до двадцать седьмого съезда и даже до Горбачёва, во всяком случае, до того, как имя Горбачёв стало для страны чем-то осмысленным.
Теперь-то, конечно, кажется, что всё бросало мрачный отсвет: последние стройки, последние бои, пересуды, газеты, кинофильмы и похороны, — и ничего подобного! Через пару лет сполохи пламени стали принимать за зарю новой жизни, а тогда не было и того.)
— Кто же, по-вашему, здесь лишний?
(Да, а помните, как вы заставили меня вас познакомить? Вы потребовали, чтобы я держал язык за зубами, тот молодой человек не должен был знать, кто вы такой, но я его всё же предупредил, попросив помалкивать, и очень собою гордился, пока много лет спустя мне не пришло в голову, что я сказал именно то, что и должен был сказать по вашим расчётам; что вам было нужно, чтобы тот молодой человек знал, что вы из КГБ, но втайне и делая вид, что не знает, и это секретное знание, смешавшись с иллюзией свободы и удивлённой радостью, окрасило наши разговоры в совсем уж параноидальные тона. Как же вас представить? спросил я тогда. Он не поверит, что вы литератор или учёный. Вы ответили, что вполне можете сойти за инженера или интеллигентного рабочего, но вообще мне нужно перестать беспокоиться о шпионском антураже и вести себя естественно. Что может быть естественнее вопроса, кем новый знакомый работает? Кое-как мы сладили на том, что будет упомянута, пресекающим любопытство образом, оборонка, но удивительно, насколько добросовестно рассмотрел я эти детали, хотя собирался потихоньку сказать тому молодому человеку правду.)
— Кто же, по-вашему, здесь лишний?
(Да. Да. В каморке того молодого человека. Шёл дождь, и мы засиделись допоздна. Крохотную двухкомнатную квартирку, в которой входная дверь вела прямо в кухню, и здесь же стояла ванна, он делил с тёткой, тяжело и безжалостно терзаемой подозрениями в адрес властей, всех соседей поочерёдно и всех поочерёдно родных; она знала, что в мире существует сложный, много- и мелкоразветвлённый заговор и ей, чтобы не попасть в его липкую сеть, нужно двигаться и говорить очень осторожно; каждый раз прислушиваясь... присматриваясь... И что я вспомнил об этой несчастной старухе?)
— Мне кажется, вы заснули.
— Не знаю, — сказал я.
(Бедный мальчик, что я могу рассказать тебе о Константине Леонтьеве так, чтобы ты понял? Он неразрывно связан для меня с лицами людей, которых ты не увидишь никогда, и чем подробнее буду я — если соберусь с силами — о них говорить, тем превратнее ты всё поймёшь. Эта бедная комнатка с маленьким окном в тёмный двор, крепостная толщина стен, серьёзные глаза одного и шальные — другого, скол на когда-то хорошей чашке, сами эти чашки, последние из сервиза, нежные палевые лепестки на голубом фоне, и внутри по-прежнему млечно-белые, что-что, а посуду в этом доме мыли на совесть; невзрачность нашей одежды и бледная, истончившаяся роскошь каких-то неожиданных вещей, историю которых мы позабыли или не знали вовсе, — этот фарфор, прекрасная резная горка, ваш серебряный портсигар, товарищ майор, которым вы невероятно форсили, — вот это всё для меня Константин Леонтьев, и даже если бы я сел и постарался написать диссертацию, исключив личное и сосредоточившись на общедоступном, именно Леонтьев из этой диссертации показался бы мне фальшивым, ложным; лже-Леонтьевым. Я мог рассказать бы гораздо верней об Анне Карениной, а не о ней. Нет, это про другое.)
Не знаю, от чьего вранья устаёшь больше — своего или чужого. Бывает по-разному. Бывают люди, которые не устают вообще — ни врать, ни слушать. Им интересно. Их это заводит. Или же они бесчеловечные, вдумчивые стратеги, для которых всё — партия в шахматы, затяжная война. Мы отвергли предложение Штыка, и при этом и Худой, и Блондинка были уверены, что сам Штык согласился, за нашей спиной и от нашего имени. Штык такой, он хранит в голове спланированную кампанию сразу на нескольких фронтах: здесь наступление, там манёвры и где-то сепаратный мир.
Худой был не то слово как встревожен и постарался накрутить остальных, но что мы могли? Следить за ним не получалось, разговаривать было бессмысленно, явных действий он не предпринимал. В итоге мы занялись рутиной, и всё как-то сгладилось.
Демократический Контроль и Имперский разъезд получили свои письма с виселицами и сибирской язвой, и в городе поднялся переполох. Ну как, не то чтобы город встал на уши в полном составе, от водопровода до транспорта — люди, которые отвечают за водопровод и транспорт, спали спокойно, не подозревая, возможно, не только о панике в ДК и Импре, но и о самом их существовании. Даже пресса пришла в неистовство выборочно: СМИ, которые так или иначе контролировались государством, упомянули о событии вскользь и скорее как о казусе и только флагманы либерализма день за днём снабжали свою аудиторию всё новыми комментариями и аналитикой. Нам это, конечно, было на руку, и очень хорошо, что неравнодушные граждане находили в деле всё новые зловещие следы, в очередной раз продемонстрировав, до чего может договориться свободная печать, но со стороны это выглядело настолько смешно, что и на нашу борьбу бросило тень чего-то смехотворного. Хотя мы сражались не с неравнодушными гражданами, а с ихними вожаками.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу