– Право же, вы чересчур небрежны, – говорила она, краснея.
Он пожимал плечами.
– Это мой стиль. Я физически грязен. Душа моя тоже грязна.
И, чтобы смягчить дурное впечатление, он читал ей свои музыкальные стихи, закрывая глаза. Он обвинял себя в подражании Ришпену только потому, что обожал его «Богохульства».
Однажды Улинг объявил ей легким тоном, скрывая ноющее беспокойство, что оставил своих родителей, бедных ремесленников, живших около фабрики за валом, и снял отдельную комнату.
– Зачем? – спросила она рассеянно.
– Для ваших посещений, разумеется.
Из жалости она промолчала. Из того же побуждения навестила его. В дешевой мещанской комнате, рядом с терракотовыми крестьянками он повесил портрет Бетховена и крупную фотографию Мечки.
– Теперь я в чудесном обществе.
Она почувствовала его руки на своих плечах.
Она уклонилась, оскорбленная и сконфуженная. Она не могла понять, чего он хочет от нее. Его безумная любовь не была для нее, разумеется, ни основанием, ни оправданием.
– Вы будете знамениты, – проговорила она со слабой попыткой утешить, – у вас будет куча денег, и вы создадите себе прочную семью. В вашем народе – дружные семьи.
Он перебил грубо:
– Я люблю вас! Я не хочу ждать!
Она села, положила подбородок на кисти рук и спросила без интереса:
– За что вы меня любите?
Из умных глаз Улинга посыпались насмешливые искры.
– Какой вопрос!.. Разве на это можно ответить?
Ей стало неприятно, что она позволила ему говорить о любви. И она торопливо ушла, не обещая вернуться.
* * *
Для Мечки настало очень вялое время. Казалось, пошлая суета «Синего топаза» вошла в ее душу. Как это случилось? Она не знала. Она была, без сомнения, больна, ее терзала бессонница, лихорадка, тоска.
По утрам она вставала, мертвенно бледная, с опухшими темно-лиловыми веками, и оставалась праздной, дурно одетой, питаясь убогими новостями кабаре или плоскими романами.
Целыми часами у нее топился камин. Влюбленная в прыгающий веселый огонь, она просиживала здесь в полудреме, сгорбленная и унылая, как старуха. От золотой груды углей тянуло жаром.
Ее тело переставало дрожать и ныть, и душа тоже приходила в некоторое равновесие. Она думала о ксендзе Иодко. Мало-помалу он превратился в тень, в мечту, которая приснилась.
Оживление, надежда, странная радость, плеснувшие от него, забылись, стерлись, потускнели. Он писал ей нередко, но писал о ней же, не сообщая о себе ничего, кроме кратких слов: «я здоров», «я занят». Это не удовлетворяло Мечку. Конечно, она посещала костёл. Часто она прослушивала мессу, не открывая молитвенника, без единого жеста и слова, не сводя глаз только со свечей.
Свечи имели для нее всегда притягательную, таинственную силу… Трепещущее пламя, овальный синий лепесток, по краям желтоватый, не уставало танцевать, рваться, качаться, словно хотело оторваться от ствола и улететь к Богу.
Месса кончалась. Ксендз читал Zdrowas Marya и уходил с мальчиком, надев свой берет.
Теперь становилось тихо, совсем тихо, ибо зимними утрами народу почти не было. И Мечка начинала плакать бессильными, почти гневными слезами. Эти крики ее голодной души в небо, которое разумом она считала пустым, а сердцем – населенным, эти вечные колебания между сомнением и уверенностью, желанием верить и равнодушием, от усталости к энергии, от иронии к благоговению, – ах, как все это разбивало ее! Ей хотелось вернуться к сосредоточенному состоянию, жить, как в Женеве, среди месс, молитвенников, ксендзов, с неотступной мыслью о небе.
Может быть, она прюбретет Бога трудом, скромной регулярностью своих релипозных обязанностей, неустанным чтешем св. отцовъ?
Бог посещает внезапно. Ей надо терпеливо ждать Его и смиренно приготовить не упреки, а чистую душу. Она сознавала, что все эти благочестивые мысли отравлялись чудовищно-искренней иронией. Она вспоминала тогда о дьяволе… ведь, по учению костёла, дьявол всегда бродит около нас. И эта ирония – от дьявола, без сомнения.
А вернувшись домой, и греясь у камина, она думала с горечью, что в приключениях своей души в погоне за чем-то отвлеченным и, вернее всего, несуществующим она растеряла единственное сокровище – цельность.
Мечка писала ксендзу Иодко:
«У меня нет ничего нового, кроме новых рецептов. И это самое ужасное. Мною овладела черная меланхолия. От тупого равнодушия к людям я перехожу буквально к ненависти. Когда кто-нибудь обращается ко мне, я жду услышать глупость или гадость. Иногда мне приходится потолкаться среди людей полчасика, тогда я не могу отрешиться от ощущения, будто я в синематографе. Люди здоровые кажутся мне животными, а если они больны, я обвиняю их в симуляции. Я не знаю, зачем я живу. Когда-то я мечтала поверить в Бога и этим освятить все то, что я сделаю, и сделаю в будущем, но… но… ведь, прежде чем поверить в Иисуса, Его нужно полюбить. Не вы ли сами говорили мне это? Но я никогда не полюблю Иисуса. Это герой не моего романа. И перед Наполеоном Первым у меня больше восхищения. Голгофа не выше св. Елены».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу